– Жека! – кричу я.
Да чтоб тебя! Краем глаза я замечаю, как собровец, стоящий рядом со мной поднимает руку.
– Отставить! – ору я, что есть сил.
И одновременно с моим криком раздаётся глухой хлопок.
– Не стрелять! – всё ещё кричу я, но уже знаю, что поздно и теперь ничего нельзя поправить.
Как в замедленном фильме, Женька дёргается и выгибается назад. Его тело по инерции продолжает лететь вперёд, но только уже без жизненной силы, в один миг лишившись внутреннего стержня. Я вижу, как он медленно падает, раскинув руки, как со всего маху рушится в свежий пушистый и нестерпимо белый снег и, дёрнувшись пару раз, замирает.
Все звуки разом исчезают и только жуткий, воющий свист, как тогда, после контузии, заполняет голову. Я бегу к Женьке, а мир вокруг превращается в мутный и неразличимый рисунок.
– Жека, – шепчу я, пытаясь перевернуть его на спину.
Подбегают ребята, помогают мне, что-то говорят, кричат, но я не слушаю, всматриваюсь в его лицо. На губах ещё пузырится красная пена, но застывшие глаза неподвижны и устремлены в низкое серое небо.
– Кто стрелял?! Кто, б***, стрелял, вашу мать?! – ору я.
Я бегу к машине. Тот нервный собровец переминается с ноги на ногу. В прорези балаклавы видно, как бегают глаза, а со лба стекают струйки пота.
– Сдать оружие! Под суд у меня пойдёшь, сучий потрох!
Я не выдерживаю и заряжаю ему прямой в челюсть. Он пропускает удар, даже не пытаясь защищаться. Журналист, сука, оставленный без внимания, упоённо снимает всё происходящее. Обнаглев, он подходит к нам вплотную. Я выбиваю камеру у него из рук и остервенело топчу ногами.
– В собачатник его!
Его запихивают в машину, а ко мне подходит командир собровцев.
– Егор Дмитрич, это… Степанов у нас только из командировки, не в себе малость.
– Из какой ещё командировки?!
– Ну, – он понижает голос и пытается шёпотом объяснить, откуда здесь взялся этот Степанов…
– А какого хера он у вас в строю, а не в дурке?!
– Ну, это… там ситуация…