И сейчас здесь на дороге он представил себе… Так ясно, живо представил.
Подвал. Холод цементного пола…
Всхлипы, стоны, крики о помощи. Напрасные крики…
Брызги крови на каменных стенах. Слипшиеся волосы, запекшиеся раны, страх… Боль…
Не надо, не делай этого, я прошу, умоляю — не надо!!!
Красота, превратившаяся в слизь, в мокроту, смешанная с пылью, с паутиной. Жизнь, втоптанная в прах, чтобы уже никогда не подняться, не расцвести, не дать начало новой жизни.
Подвал и
— Нет. С ней я такого не могу сделать. Не желаю. — Арнольд свернул с объездной на проселочную дорогу, ведущую в Большие Глины. Смеркалось. Кусты вдоль дороги отбрасывали длинные тени.
— То-то, что не желаешь, — с раздражением отрезал Суслов. — Добреньким стал, а забыл, как в Хабаровске…
— Нечего про то вспоминать. То было и прошло. Ты вон сейчас тоже другой стал. Жену заимел, клумбы ей цельные в подарок возишь.
— Настюха моя того стоит. Понял? — Суслов отчего-то (сам того не желая) начал свирепеть. — Я за себя ее какой взял, знаешь? Целкой взял, чистой-непорочной. Это по нынешним-то временам чудо, редкость. Соблюдала себя, с кем попало не ложилась. А если бы легла с кем — в моем подвале бы и осталась. И костей ее никто бы не откопал. А так вот — счастье у нас, дом, сын. А ты… ты ж ее, Фаинку-то, потом все одно замочишь. Или сам сопьешься.
— Я не сопьюсь, — ответил Арнольд. — Ее же… не знаю… пусть пока живет… потом не знаю, что будет.
— Не знаю, замямлил… Эх, баба-чертовка, ты глянь на себя, радости она тебя лишила. Сколько месяцев вон уж сам не свой, как иголку съел. Думаешь, не видно со стороны? Все видно. Давно хоть виделись с ней?
— Давно, почти месяц назад.
— Ну и?
— Я ей в Сочи предложил махнуть. Отказалась, занята, мол.
— Посмеялась еще небось над тобой.
— Не смеется она надо мной никогда.
— А эта подруга-то ее, лыжница?
— Алька?