Матвеев замолчал. Он понял, что оправдания ни к чему не поведут, да и что стыдно ему оправдываться перед дьяком, когда царь не хотел выслушать его оправданий.
После этого отняли у Артамона Сергеевича боярство, все имение, оставили ему только тысячу рублей и сослали с сыном в Пустозерск.
IV
Страшные воспоминания! Пот холодный от этих воспоминаний выступил на высоком челе Артамона Сергеевича, и уж не до спанья ему было.
«И кто руку-то на меня поднял… он, Федор!.. Федюша! Тот самый Федюша, которого я на руках нянчил, которого учил грамоте, которому всякие забавы придумывал!..»
«Как умирал государь Алексей Михайлович, я великой клятвою поклялся работать на его сына… всю душу свою положил бы в него, все силы старые!.. А он… он не постыдился поверить этим глупым наговорам, счел меня за чернокнижника… Но что ж это? – поднялся с подушки Артамон Сергеевич и перекрестился. – Что это, я злом поминаю покойника!.. Прости меня, Господи!»
И он стал горячо молиться за упокой души царя Федора.
«Нет, не Федюша виноват. Он был добр, справедлив и душа у него была чистая, – думал далее Артамон Сергеевич. – Только слабость одолела, болесть лютая, так уж где же ему было разбирать правду и кривду… А тут сестры обступили… Милославские: народ все хитрый! Чай, он и не знал совсем о том, что со мной делали, – не дошло до него ни одно письмо мое».
И стал изумляться Артамон Сергеевич, как это он тогда не сообразил, что писать царю и жаловаться – бесполезно, что его письма не выйдут из рук Милославских, будут для них предметом злорадного зубоскальства.
Действительно, матвеевские письма со смехом читались и перечитывались в тереме да у Милославских. Царю их не показывали – знали, что если покажут, так Артамон будет оправдан; уж больно красно он расписывает, да и хитрости в его оправданиях немало. Вишь, как оправил себя по Захаркиному делу.
«Перед твоими боярами, – писал Матвеев, – Захарка спрашиван и пытан и сказал, что в то время, как я с дохтуром Стефаном и Спафарием читал книгу, он, Захарка, за печью уснул и захрапел, и будто я, услышав его храпение, схватил его за волосы и толкнул через порог; но он ничего не сказал с пытки о приходе злых духов: ясно, что вор Давыдка это выдумал. А хотя бы Захарка и сказал, что видел злых духов, то верить нечему: надлежало бы допросить его, как он нечистых духов мог видеть. Каков их образ? И почему он знает образ духов нечистых, а вор Давыдка почему не сказал, что мы читали в черной книге и какие дела и какие слова слышал он в чтении? А чему меня и сынишку моего Спафарий учил? У карлы Захарки два ребра переломаны, но переломал их ему Иван Соловцов, с которым он играл, и не от моих побоев он был болен. Злые духи сказали, что „есть у вас в комнате третий человек“, то есть Захарка; но сам Захарка показал, что трое нас читали черную книгу: я, доктор Стефан и Спафарий, и я не знаю, кто очелся – духи ли проклятые, низверженные, или вор Давыдка и карло; четырех человек считают за три. Захарка сказал, что спал за печью, а у меня в палатишке за печью спать нельзя – две стороны у печи свободны, третья печью приделана к самой палатишке и промежутка нет, а четвертая стена – у той печное устье. Захарка же сказал, что он спал и храпел. Как спящему человеку возможно слышать, кто что говорит? Или человеку храпение свое слышать? Спафарий меня не учил не только что богопротивному чему-нибудь, но и ничему: не до ученья было в ваших государских делах, а сынишку моего учил по гречески и по латыни, литерам малые части…»
«Хитер черт Артамошка!» – порешили Милославские и припрятали эту челобитную подальше от глаз царских.
«Но чего ж теперь думать обо всем этом? Все печали прошли бесследно… Артамон Сергеевич снова окружен почетом; его ждет в столице во дворце царском первое место. Теперь он вдоволь в свою очередь может насмеяться над врагами своими, может сторицею заплатить всем Милославским. Но не о мести думает Матвеев. Конечно, отнимет силу у врагов своих – это необходимо для государства, для царя Петра Алексеевича, ибо теперь враги Матвеева в то же самое время и враги царские. Но не станет он издеваться над ними, как они над ним издевались, – не подобает это христианину…»
На этих мыслях совсем было успокоился Артамон Сергеевич, даже засыпать стал. Но в полусне представился ему бледный образ покойного Федора, и снова старый боярин раскрыл глаза и начал шевелиться и кряхтеть на мягкой перине.
Горькое чувство опять запало ему в душу – так и умер царь, не примирясь с ним, считая его врагом своим… его врагом!
И опять вспоминались старые походы, когда не щадил он жизни своей на службе царской.
Вот помнится ему, как ратные люди пошли из-под Львова и пришла тогда самая нужда: отец с сыном, брат брата мечут. И пришел голод и холод. Солдаты, стрельцы, дворяне побросали в степи пушки, припасы все ратные и разбежались; боярин Бутурлин пошел скорым походом. Один только Артамон Сергеевич остался в степи с побросанными пушками и запасами да с людьми немногими. Впряглись они все сами тогда под пушки и все пятьдесят девять пушек и с запасами на своих спинах доставили до Белой Церкви и до Москвы.
А вот под Конотопом великий упадок учинился государским людям, и отступили воеводы к Путивлю, так кто, как не он, Матвеев, строил тогда путь и обоз и в целости доставил в Путивль!.. Но разве это одно? И не упомнит Артамон Сергеевич всех служб своих – и в походах, и в Посольском приказе. Все, на что стоит теперь посмотреть в Москве, все, чем можно похвастаться перед иноземцами, – все это его рук дело… А его обвиняют в разных делах непотребных; обвинили даже в грабеже и мздоимстве, когда он может, не краснея, дать отчет в каждой нажитой им копейке…
«Но Бог с ними, Бог с ними! – шептал старик. – И в обидах был, в тесноте и голоде, так не роптать старался, а теперь-то что же? Теперь нужно благодарить Бога».
Он стал шептать слова молитвы и незаметно уснул сном глубоким.