8 октября 1940 года — канун годовщины возвращения Вильнюса Литве. Новое правительство приложило много усилий, чтобы в этот день открыть Вильнюсский драматический театр. От души поработал новый директор театра Ромуальдас Юкнявичюс{81}, его актеры и технический персонал, но не меньше труда вложил и наш Комиссариат, его Управление по делам искусств. В теперешнем здании театра оперы и балета на улице Басанавичяус собрался весь тогдашний цвет вильнюсского общества, рабочие, представители различных национальностей, населявших Вильнюс. В президиуме торжественного собрания находились видный драматург Винцас Креве, Пятрас Цвирка, Мечисловас Гедвилас, Йонас-Кестутис Друтас, Пиюс Гловацкас. Современно, ярко прозвучал театральный монтаж Балиса Сруоги «С восточной стороны», который поставил Р. Юкнявичюс.
Той же осенью родилась Государственная филармония. Мысль о ее создании возникла в нашем Комиссариате во время бесед с музыкантами. Каждому работнику культуры было ясно, что музыкальной жизни в Литве нужны более широкие горизонты. Когда я на заседание Совета Народных Комиссаров принес проект Государственной филармонии, подготовленный Управлением по делам искусств, раздались голоса наркомов:
— Опять Венцлова с проектами… Опять будет требовать денег…
— Да, товарищи. Я с проектами, и средства, без сомнения, понадобятся… Но они позарез нужны не мне, а культуре нашей новой республики…
Помнится, проект некоторым товарищам показался неясным, зато другие горячо поддержали его. Все-таки вопрос поначалу отложили, потребовав более точные обоснования, смету и уточнение штатного расписания. На следующем заседании я снова просил слова и не успокоился до тех пор, пока не одобрили идею филармонии. Я чувствовал себя как после выигранной битвы. Вызвал в Наркомат Йонаса Кардялиса{82}, высокого, медлительного, сутулого человека, бывшего деятеля ляудининков[6]. Он писал рецензии на концерты и оперные спектакли. Теперь он сидел без работы, потому что «Литовские ведомости», в редакции которых работал Кардялис, уже закрылись. Я знал его как медлительного, но надежного работника и предложил ему взяться за организацию филармонии. Он должен был в краткие сроки создать симфонический оркестр, хор, ансамбли народной музыки и народных танцев, собрать талантливых людей, которые бы повысили культуру народного танца, песни. Самодеятельность находилась еще только в зачаточном состоянии, — в свое время буржуазные власти не проявляли интереса к народному искусству, а правящая верхушка и все литовское мещанство охотно и поспешно перенимали заграничные боевики, низкопробные песенки, третьесортную эстрадную музыку…
Организация филармонии потребовала немало энергии и нервотрепки. Десятки раз мы совещались, уточняли различные проекты, обсуждали, как справиться с тем или иным препятствием. Но я был с лихвой вознагражден за все, когда прибыл в помещение теперешней Государственной филармонии на открытие нового культурного учреждения, когда впервые публично выступил молодой, еще не окрепший симфонический оркестр, еще непривычные, вновь возрожденные народные инструменты, когда на сцене стали кружиться в танце молодые танцовщицы в чудесных национальных костюмах. Это был большой, незабываемый праздник, хотя в первом выступлении новорожденной филармонии еще с трудом угадывалось то высокое искусство, к которому она пришла в более поздние годы.
Периферия тоже нуждалась в культурных учреждениях, и уже в первый советский год наш Комиссариат учредил Паневежский драматический театр, которым стал руководить талантливый режиссер, человек большой культуры и масштабов Юозас Мильтинис{83}. И сейчас, видя его постановки, блистающие фантазией, режиссерской и актерской изобретательностью, я вспоминаю давнишние годы и радуюсь, что посеянное тогда зерно принесло такие замечательные плоды.
(Бывший руководитель Государственной филармонии Йонас Кардялис стал эмигрантом. Он жил в Канаде, издавал газету и поливал грязью достижения родной Литвы за то, что она не идет по буржуазному пути, как бы ему хотелось. Говорят, на старости лет он поддался влиянию ксендзов и монахов — в квартире бывшего безбожника Кардялиса висело распятие… Что ж, не мне было его учить, да и был он куда старше меня. И наряду с этим не могу не гордиться другим человеком, который в то время взялся за трудную организационную и творческую работу. Я имею в виду Юозаса Мильтиниса, который под конец войны не ушел служить чужим богам, а наладил тесную связь с советской жизнью и вширь и вглубь развил свой огромный талант, которым гордится Литва и которого знает вся наша страна…
Я надеюсь, читатель простит это отступление, от которого я просто не мог удержаться, — столь низко пали некоторые покинувшие родину творческие интеллигенты и столь удивителен расцвет таланта тех, кто остался в Советской Литве. Это явление надо непременно отметить в летописях нашего времени…)
Большую радость приносила в Вильнюсе более тесная, чем раньше, дружба с Винцасом Креве. Нам не раз приходилось встречаться по делам Вильнюсского университета, еще чаще — по вопросам организуемой Академии наук.
Винцас Креве уже с гимназических лет, когда я впервые прочитал его «Предания старых людей Дайнавского края», «Шарунаса» и прекрасные рассказы о деревне, был и остался для меня одним из самых крупных (иногда казалось — крупнейшим) наших писателей. В университете он был моим профессором. Когда издавали журнал «Литература» и альманах «Просветы», с ним я встречался все чаще. Я знал, что ему понравилась моя книга «Ночь». Вернувшись из Клайпеды в Каунас, я часто видел Креве в кафе «Метрополь» за чашкой кофе (за тем же столиком обычно сидели и Цвирка, Корсакас, Сруога, Бальджюс{84}, Аугустинайтис{85}, Скарджюс{86}). Посасывая сигарету, вставленную в длинный мундштук, с улыбкой на бледном, морщинистом, но очень приветливом лице, Креве не торопясь высказывал свои мнения. Его политические взгляды мне подчас казались не до конца продуманными и последовательными. Но он явно не любил таутининков и особенно Сметону и при каждом удобном случае, не боясь неприятностей, потешался над ним.
— Будь я Сметоной, — шутил Креве, — я бы делал иначе. Созвал бы писателей, угостил бы их, платил бы получше… Они, без сомнения, написали бы что-нибудь приличное да и меня помянули бы добрым словом… Нет, Сметона неумный парень…
Сидя за столиком, собеседники принимали рассуждений Креве за шутку, не считая его тщеславным…
Он частенько издевался над всевозможными карьеристами, приспособленцами, с возмущением говорил, что в Литве расплодились шпионы и доносчики — они так и кишат в университете, в учреждениях, даже в деревнях осведомители выдают полиции мирных крестьян, если те хоть слово скажут против власти. А за последние годы кризиса и забастовки сувалкийцев у крестьян накопилось много горечи. Креве не любил и некоторых своих коллег профессоров — он часто прохаживался по их адресу за чашкой кофе. Насколько помню, больше всего вызывал издевки Креве проект клерикального профессора Казиса Пакштаса{87} переселить литовцев куда-то в Анголу или в какое-нибудь латиноамериканское государство. Он уважал Сруогу, хоть иногда подшучивал и над ним; авторитетом был для него профессор Лев Карсавин. В библиотеке семинара русской литературы, которую читали Креве и Сруога, были почти все важнейшие литературоведческие советские работы, монографии о писателях, даже сочинения многих советских авторов. Все это мы, разумеется, жадно читали. Враждебность к таутининкам и клерикалам и несомненные симпатии к Советскому Союзу, где он бывал и жизнью которого интересовался, на мой взгляд, определили тот факт, что после крушения фашистского режима Креве сразу же дал согласие войти в народное правительство. Но, видимо, не все пошло так, как Креве представлял себе поначалу. Он ушел из правительства и все внимание сосредоточил на науке, мечтал об организации Академии наук, в которой он, разумеется, надеялся стать руководителем. (Позиция Креве в тот год, его посещение в Москве тогдашнего наркома иностранных дел В. М. Молотова и беседы с ним — все это сложные политические вопросы, в которых я не считаю себя компетентным. Но когда я прочитал заявление, которое во время гитлеровской оккупации националисты путем шантажа вынудили сделать Креве, многому я просто не поверил — бросались в глаза грязные замыслы вдохновителей…)
По вопросам организации Академии наук бесчисленное множество раз нам пришлось совещаться с Креве. Иногда мы разговаривали на центральной улице Вильнюса, в подвальчике, в ресторане, где готовили шашлыки. До той поры я еще не пробовал этого кавказского деликатеса, и Креве уговаривал меня:
— Если ты хочешь иметь понятие об Азербайджане, Грузии и Армении, ты должен почаще заходить в этот ресторанчик. Здесь можешь получить шашлык, зажаренный на вертеле по всем правилам, по вкусу не отличающийся от тамошнего. И вино здесь что надо.
И правда, шашлык пахнул дымом и, приготовленный с луком и приправленный какими-то неизвестными травами, был настоящим лакомством. Особенно если его запивать хорошим сухим вином.
Винцас Креве хорошо знал научный мир нашей республики и его проблемы. Я заметил, что он с большим упорством осуществляет свою идею — набирает нужных людей, планирует структуру Академии. В подготовке всей сложной документации, которую впоследствии надо было представить Совету Народных Комиссаров, Креве, насколько помню, помогли опытные работники нашего Комиссариата. По вопросам Академии приходилось разговаривать с Креве и во время частых поездок в Каунас. Креве продолжал преподавать в Каунасском университете, а мне в Каунасе приходилось бывать на заседаниях Совета Народных Комиссаров. У Креве был небольшой автомобиль устаревшей марки, но в Каунасе я обычно забирал его в свою машину. Ездить с ним всегда бывало интересно. Нередко мы сворачивали на непривычные дороги, — например, через Тракай и Аукштадварис. Креве без устали рассказывал о различных исторических событиях, связанных с этими местами, и, кстати, радовался тому, что Советская власть сразу же позаботилась о реставрации Тракайского замка (в нашем Наркомате были созваны литовские и польские специалисты, выделены средства и начаты работы, которые прервала война; сейчас эти работы успешно продолжаются).
Как-то мы остановились в городке Езнас, и Креве тросточкой, с которой он не расставался, долго и подробно показывал мне место, где когда-то стоял дворец вельмож Пацов, выстроенный чуть ли не по образцу Версаля и имевший триста шестьдесят пять окон, двенадцать ворот и пятьдесят две двери, то есть столько, сколько в году дней, месяцев и недель.
В этих частых поездках пришлось поближе познакомиться с характером Креве.