— Все попусту?
— Ну, так нельзя сказать, — задумчиво произнес товарищ А.. — Когда обо всем случившемся доложили товарищу Сталину, он поступил самым неожиданным образом. Уж тебе, Григорий, ни за что не догадаться!
— Почему же? Расстроился, надо полагать.
— А вот и нет! Хозяин приказал восстановить на сцене МХАТа постановку спектакля Михаила Булгакова "Дни Турбиных".
— Не вижу связи.
— Дело в том, что этот самый Булгаков в одном из своих рассказов подробно поведал о подопытной собаке, научившейся говорить и даже благодаря этому обретшей на время человеческий облик. Совпадение в нашем случае оказалось настолько поразительным, что Хозяин посчитал своим долгом поощрить прозорливого писателя.
— А тот в свою очередь верноподданнически сочинит еще что-нибудь искрометное, — с грустью сказал я. — Что-нибудь про то, как абсолютное зло, не встречающее сопротивления, позволяет себе быть иногда добрым… Или не быть…
Это же диалектика, — вспомнил я присказку товарища А… Только не почувствовал я радости за талантливого литератора. Ему на миг может показаться, что его умение писать, соединенное с правильно поставленной художественной задачей, способно породить политически выдержанное произведение, которое начальство воспримет с благожелательностью. Но тщетные надежды… Обостренное чутье художника заставит его сотворить абсолютно несъедобное для ЦК варево. Завсегдатаи Кремля увидят себя в зеркале, а это, как ни посмотри, не слишком аппетитное зрелище, и, вне всяких сомнений, изволят разгневаться. И чем больше литератор будет пытаться сказать своим покровителям приятное, тем сильнее они будут сердиться. Может быть, даже не захотят публиковать текст.
*
До чего же мне надоело изображать из себя говорящую подопытную собаку, готовую по первой команде исполнить любой приказ своих хозяев из ЦК. Не по-людски это. Я всегда пытался построить свою жизнь так, как делает это подавляющее большинство наших граждан — отделить работу от своего существования. Работа, мол, это одно, а существование — это совсем другое. Срубил деньжат с наименьшими душевными и физическими затратами и — трать их в свое удовольствие. Но у меня ничего не вышло. Я не в осуждение это говорю. Я и сам был бы рад научиться существовать в гармонии со сложившимися обстоятельствами. Но все попусту! Не получается у меня.
Последней каплей стал многочасовой разговор с академиком Богомольцем. Он пришел ко мне сам и предложил стать его подельщиком.
— Никому я до сих пор не предлагал стать моим компаньоном, — важно произнес академик, уставившись в пол. Он не мог смотреть мне прямо в глаза. У него не было опыта задушевных разговоров. — Но вам, Григорий Леонтьевич, я должен заявить без обиняков — хочу, чтобы вы работали вместе со мной.
— Что мы будем делать? Писать мемуары?
Богомолец поморщился.
— Нет, конечно… Наши мемуары стали бы самой большой антисоветской акцией, которую только возможно придумать. А потому не надо об этом и говорить. Мы слишком многое знаем… Кстати, советую, постарайтесь быстрее все забыть, память сейчас — самый главный ваш враг.
— И все-таки?
— Мы будем достигать практического бессмертия, как и обещали руководству партии.
— Неужели вы верите в эту ахинею?
— Я не сказал, что мы сделаем вождей бессмертными. От нас этого пока никто не требует. Заинтересованные люди из Кремля желают, чтобы мы организовали процесс достижения бессмертия. А процесс и успешное окончание процесса — вещи, согласитесь, принципиально разные.
— Движение — все, результат — ничто?