Через пять лет её очевидное повзросление позволяет выйти на повседневную ноту их диалога:
Дорогой Борис Абрамович,
забудьте, пожалуйста, мой мрак. Потому что мрак — это эгоизм, — не так ли? И я согласна писать весёлые, хоть бы и шутливые (и — плохие) стихи. Вот такие:
И затем, дай бог, чтоб и у Вас всё было, как может быть хорошо, я очень этого желаю.
А у Гумилёва отыскались ночью четыре роскошных слова — о ком-то: «поэтический подвиг этой книги»
Да вот беда: к кому применим? А грехи ему ещё раз прощены: и ныне, и присно, и во веки веков!
Были и ещё письма, потому что были и теплота, и благодарность, и даже дела, в частности переводческие, в которых Слуцкий был устроителем и гарантом. Глушкова перевела поляка Ярослава Ивашкевича, радовалась гонорару («Денег я получила покуда — 60% за свои 200 строк — руб. 58, коп. 50»), хотела продолжения этой работы («Эта работа лучше <«лучше» подчёркнуто> других»). Материальная база у них с её тогдашним мужем — детским поэтом
и киносценаристом Сергеем Козловым — оставляла желать лучшего. В конце 1972 года намечались некая государственная служба и некоторые несогласия.
Глушкова пишет Слуцкому:
Вы ведь знаете, что я отлично откажусь от всяких 100 — с любыми нулями — руб. Довольно Вашего нежелания и хуже того — смущения за мои литературные возможности и проч.
У меня нет тщеславия, и всегда сама уйду от дела, которого не достойна.
Но слышать от Вас иерархические рассуждения я не готова. <...>
Вот тут надо бы мне приписать всякие слова о моём уважении к Вам, но я не хочу забирать на это Ваше время: я намереваюсь и впредь ещё хорошо к Вам относиться. (А Вы намереваетесь, возможно, упрекнуть меня в неблагодарности, которая «хуже либерализма» (А. С. Пушкин).
Это длилось годами. Глушкова была введена в дом Слуцкого, общалась с его женой («И в первом слове — передаю Тане поклон, скажите ей это, пожалуйста»), в 1975-м продолжала переводить, на сей раз словака Лацо Новомеского («Очень старательно корплю я над Новомеским, хотя так корпеть — совершенно нерационально»), упоминала свою новонаписанную статью о Межирове, которая «блуждает по тёмным кругам в редакции», высмеивала термин «интеллектуальная поэзия» (изобретённый в тот момент Ал. Михайловым).
О ремесле, о стихе, о мастерстве, о существе общего дела — обо всём своём, сугубо поэтическом, Глушкова пишет тоже (письмо от 15.1.76):
Меньше всего слов знает Евтушенко, и чтобы разубедиться в этом, устраивает завтра вечер в ЦДЛ. По настоянию разных глупых лиц я прочла в «ЛГ» его поэму «Просека», и даже благодарна ему: я так рассвирепела, что не поленилась тут же взять «Железную дорогу» Некрасова, — а иначе бы ведь ещё 100 лет не взяла.
Какая однако же гадость, пакость. (Пакость — это не Некрасов, а «Просека»).
Был у меня в гостях Липкин, и мы беседовали. С ним очень хорошо «беседовать». О, невежество моё повергает меня в отчаяние — кажется, я не прочла ни одной полезной страницы, во всю жизнь! Как Вы не замечали этого? Вернее, как удаётся Вам скрывать замечаемое?
Постепенно жизнь разводила их. На своё шестидесятилетие 7 мая 1979 года больной, скорбный Слуцкий получил телеграмму, по возможности оптимистическую: «Дорогой Борис Абрамович день вашего юбилея хочу сказать вам что очень вас люблю и что вы самый лучший нынЯшний поэт ваша Таня Глушкова».
Он лежал в больнице. Через пару дней к нему пришло письмо из той же больницы от Юлии Друниной: