Книги

Борис Слуцкий

22
18
20
22
24
26
28
30

Поэту трудно не быть реалистом. Война, пересоздавшая моё поколение по своему образу и подобию, была реалистичной. Жизнь тоже реалистична. Иногда война и жизнь расплываются в романтике или сплываются в большие символы. Это тоже хочется описать...

Книга была подписана к печати в сентябре 1973 года и вышла 25-тысячным тиражом в самом конце его, буквально перед новогодьем.

Друг его Виктор Малкин даёт такую подробность: «Я передал Борису книгу стихов “Доброта дня”, и он подписал её. Я же шутя сказал, что раньше встречался с безвестным поэтом, а теперь встретился с великим. Борис неожиданно рассердился и назидательно заметил: “Я не великий поэт, если хочешь увидеть великого, садись в метро, доезжай до “Красных ворот”, выйди и посмотри на Лермонтова”».

Дамоклов меч разрубит узел Гордиев, расклюёт Прометея вороньё, а мы-то что? А мы не гордые. Мы просто дело делаем своё. А станет мифом или же сказаньем, достанет наша слава до небес — мы по своим Рязаням и Казаням не слишком проявляем интерес. Но «Выхожу один я на дорогу» в Сараево, в далёкой стороне, за тыщу вёрст от отчего порога мне пел босняк, и было сладко мне. («Слава Лермонтова»)

Газета «Литературная Россия» (1975. № 50, 12 декабря) отдала полосу молодым поэтам. Несколько подборок с краткими напутствиями мэтров, в том числе Слуцкого. Он благословлял Алексея Королева:

Алексей Королев, тридцатилетний учёный-физик, — довольно редкий в нашей поэтической профессии пример человека, соединяющего большой талант и свежесть чувств с редкостной образованностью. Начитанность во всех главных мировых поэзиях сочетается у него с основательной философской подготовкой, и его статьи в журнале «Вопросы литературы» исполнены мыслей и сведений. Но главное для Королева — поэзия.

Из трёх стихотворений Королева наиболее любопытно первое — «Юность».

Свеча трепала языком о том о сём со сквозняком, и эта пленительная болтовня порой морочила меня до света.

Что интересно? Королев явно перелагает на свой язык не кого-либо иного — Пастернака, его знаменитую «Зимнюю ночь»:

Мело весь месяц в феврале, И то и дело Свеча горела на столе, Свеча горела.

Что, Слуцкий этого не видел? Прекрасно видел. С его стороны это было в известной степени формой извинения перед Пастернаком — ну, не считая, разумеется, очень хорошего отношения к Алексею Королеву.

Слово «пастернак» он произносил по-южнорусски, как растение, смягчая «те» (отмечено Г. Калашниковым). Возможно, и родители Пастернака ещё говорили так же. Но Слуцкий не слишком часто произносил это имя.

Олеся Николаева прислала мне — я попросил — для этой книги свой мемуар, назвав его «Так начинают жить стихом» — строкой Пастернака. Случайно ли? Вовсе нет.

Мне было семнадцать лет, когда мой друг поэт Виктор Гофман привёл меня на семинар Бориса Слуцкого и предупредил, что там собираются очень значительные люди. Тогда все собирались в маленьком подвальчике где-то на задах Елисеевского магазина. В подвальчик набилось много народа, было тесно, но мы с Гофманом всё же отыскали себе стул и уселись на него, почти как курочки на насест. Я знала, что Витя должен был выступать оппонентом на обсуждении поэта Алексея Королева, с которым мы уже по очереди читали стихи в ЦДЛ в комнате номер восемь: там проходили еженедельные поэтические чтения с последующими комментариями от слушателей и ценителей. Поэтому я с удовольствием поздоровалась с ним как с единственным знакомым человеком в этой студии: там все были такие взрослые, казались такими поэтически умудрёнными и компетентными, что я, признаться, даже сидя рядом с Гофманом, изрядно робела. Да и сам Алексей Королев, с его декадентской внешностью, соответствующей его стихам, тоже внушал мне чувство трепещущей неуверенности.

И тут появился сам Борис Абрамович. Все сразу смолкли, и чтение началось... Слуцкому стихи Алексея так понравились, что он рекомендовал их к публикации, и они вскоре вышли в «Дне поэзии», что было тогда очень престижно для молодого автора.

Потом семинар (или студию) перевели в более подходящее здание — это был особняк на Таганке, на котором была надпись «Дом атеиста». Но помещение оказалось просторным, хотя и оно заполнялось целиком пишущей братией самого разного стилистического толка: были тут и богемные дамы, со стрижкой а 1а Цветаева, курившие сигареты, заправленные в длинный мундштук. Они вполне бы вписались в интерьер какого-нибудь салона Серебряного века. Были и бородачи в джинсах и растянутых свитерах с заплатками на локтях — и диссидентского вида, и такого, словно они вот-вот отправятся «за туманом» петь под гитару у костра и петь «Бригантину». Были и длинноволосые юноши со взором горящим, полные метафизической тоски. Были и дяденьки — с благородной сединой, а то и с лысиной, по всему — технари или физики. Были и аккуратно подстриженные молодые люди комсомольского вида...

Помимо Алексея Королева, я сразу запомнила Алексея Бердникова. Трудно было его не заметить и не запомнить: он писал венки венков сонетов, да ещё и терцинами! Правда, Борис Абрамович в какой-то момент изнемог от этого бесконечного версификационного потока и в какой-то момент попросил его больше ему этого не читать... Речь шла о его «венке сонетов» № 52...

Помню я до сих пор и Гарика Гордона с глазами, полными такой скорби, словно в ней собралось страдание всего человечества XX века и застыло там, не проникая в стихи. Это его, дивное: «Не ходите босиком — мир ужасно насеком».

Помню и Юлию Сульповар и Любовь Гренадер, о которых было написано кем-то из студийцев:

Суров Суворовский бульвар, Никитский мрачен сквер. Идёт девица Сульповар С девицей Гренадер. Идёт от тротуара пар, И воздух полон муз... В Союз — девицу Сульповар И Гренадер — в Союз!

Ну и, конечно, помню колоритнейшейго Егора Самченко — врача-психиатра. Как и многие люди его профессии, он часто путал семинар с больницей, где практиковал, и сам вёл себя, как свой собственный пациент... Были у него вот такие строчки, которые стали хитом сезона и передавались семинаристами из уст в уста:

Ворон крови попил. Сыт.

Словом, всё это было интересно, весело, но самым главным оставалось, конечно, чтение и обсуждение стихов: уровень литературного анализа, который установил Слуцкий, был очень высок. И сам он часто повторял, когда делал своё заключение после выступления поэта и его оппонентов: «Главное, эаю не опускать планку, к которой стремиться. Она должна быть высока. Может быть, даже недостижимо высока». И вот его разбор стихов, критерии, с которыми он к этому подходил, действительно казались заоблачными. Утверждения его не были голословными: он всегда опирался на какой-то пример, образец, когда говорил о композиции стихотворения, или о сюжете, или художественной детали, или об эпитете...

А после того, как он ставил точку в обсуждении, можно было задавать ему вопросы собственно поэтического или общекультурного свойства. Именно от него я тогда впервые узнала о предложении Семена Липкина Мандельштаму о том, чтобы зарифмовать «обуян — Антуан» в строфе:

Довольно кукситься, бумагу в стол засунем, Я нынче славным бесом обуян, Как будто в корень голову шампунем Мне вымыл парикмахер Франсуа.

И вообще — и в своей поэтике, и в аналитических суждениях, и в жёстких поэтических критериях, и в энциклопедических познаниях в области литературы, и просто в своих мемуарах Борис Слуцкий был этакий «тяжеловес»: всё, связанное с ним, было не только содержательно и осмысленно, но — существенно, осязательно, зримо. Он словно закладывал в нас, своих студийцев, то, что греки называли «епистемой», основу основ, которая далее отвечает за формирование ценностей, как эстетических, так, возможно, и этических.