Книги

Безвидный свет. Введение в изучение восточносирийской христианской мистической традиции

22
18
20
22
24
26
28
30

Среди качеств сердца, занятого непрестанной молитвой, Макарий151 настойчиво упоминает его глубокое смирение, употребляя выражения, которые мы найдем и у наших восточносирийских писателей.

Достигнув смирения тела, говорит Макарий, подчиняя его постом, бдением, многими молениями и т. п., монах получает «смирение сердца»152, которое есть «смирение разума (re‘yānā), пребывающее внутри сердца»153. Оно состоит в том, что «Утешитель полагает закон в сердце чистой души, дабы она ставила себя ниже всякой твари и не смотрела на людские прегрешения»154. Тогда «душа, которая возлюбила Бога, […] не думает о себе, что она сделала что бы то ни было доброе»155, и «в своих глазах она ниже и ничтожнее всех людей»156.

В сочинениях восточносирийских мистиков можно найти довольно много мест, которые, по-видимому, являются отзвуком этих отрывков из сирийской версии Макария. Например, у Исаака Ниневийского: «Поистине, смирен тот, кто, имея сокровенно у себя нечто достойное гордости, не гордится [этим], но в помыслах своих [думает о себе], что он – прах»157; и: «Человек, достигший совершенного смирения, есть тот, который не имеет нужды находить в разуме (tar‘īṯā) своем причину для того, чтобы смиряться. Он исполнил [все, что был должен исполнить], но [однако] этот помысел пребывает в нем как бы естественно и не требует усилий, так что даже если он получит внутрь себя великий дар, который все творение не может вместить, он почитает себя в очах своих ничтожным грешником»158.

И у Иосифа Хаззайи: «Второе же знамение, о брат мой, по которому ты почувствуешь, что Дух, Коего ты восприял от Крещения, действует [в тебе], состоит в следующем. В твоей душе рождается истинное смирение; <не о плотском [смирении] говорю я, но о том истинном [смирении],>159 которое [происходит] из души; при котором, в то время как великие и дивные [вещи] совершаются у человека Духом, живущим в нем, он почитает себя “прахом и пеплом”160, и “червем, а не человеком”161, а все [прочие] мыслятся в очах его великими и святыми, когда нет в мысли его ни доброго [человека], ни злого, ни праведника, ни грешника»162.

У Иоанна Дальятского: «Бывает, что благодать посевает смирение в сердце такового [монаха] и полагает его помыслы ниже праха и пепла»163; «Когда человек пробудился от нерадения и расслабления и предался труду покаяния, устраняясь от бесед и встреч с людьми; и [когда] тело было ослаблено и сердце смирилось в слезах и скорби; и [когда] вследствие непрестанного продолжительного повергания пред Богом сделались мертвы все движения, воздвизающиеся страстным образом; и [когда человек], в сокрушении сердца, соделался в собственных очах презренным, уничиженным и ниже всего […]»164.

В некоторых из только что процитированных текстов можно заметить четкую связь между смирением сердца и состоянием, когда не видишь людских прегрешений165. Мистическим плодом сердечного смирения является невозможность видеть зло в других или, точнее, как говорит Иосиф Хаззайя, видение человека по тому образу, в котором он был сотворен и который вновь обретет в вечной славе166. Эта связь между смирением сердца и любовью к ближним, которую мы встречаем одновременно у Макария и у Иосифа Хаззайи, может быть признаком макариевского влияния на сложившееся у восточносирийских мистиков понимание смирения сердца (определенные аспекты такого понимания можно, безусловно, найти в монашеской традиции в целом).

Относительно дара не видеть людских прегрешений, упоминание о котором мы находим в сирийской версии Макария, но в менее определенной форме и без такой разработки вопроса, как у некоторых из наших авторов167, – приведем следующий текст Симеона д-Тайбуте: «Когда благодать действует в нас, свет и рачение (reḥmṯā) к людям так разливаются в зеркале сердца, что в мире уже не существует ни грешников, ни злых»168; а также высказывание Иосифа Хаззайи: «Блаженна душа, если она не унижается до вкушения с древа познания добра и зла, то есть до различения грешников и праведников, хороших и дурных»169; и слова Иоанна Дальятского: «Как тот, кто закрывает свои очи, не видит тел, так и тот, чье сердце чисто, не ведает дурных деяний людей»170.

Основу этой мистической любви объясняет нам Иосиф Хаззайя (но здесь влияние Макария, кажется, дополнено влиянием Иоанна Отшельника171): «Ниспадает в душу рачение (reḥmṯā) ко [всем] людям и непрестанное прошение об их обращении. И когда [ум] взирает внутрь себя, он видит всех “по подобию образа Божия”172, в котором они были сотворены. Здесь, в сем видении, присущем этому состоянию, нет ни праведника, ни грешника, “ни раба, ни свободного, ни обрезания, ни необрезания, ни мужеского пола, ни женского”, но всё и во всех зрится Христос173»174. О том же самом, с некоторыми оттенками и уточнениями, говорится в Послании о трех степенях иноческого жития так: «В то же самое время, когда он видит их немощи и низость их грязи […], он услаждается […] той великолепной славой, в которой они будут пребывать после воскрешения из мертвых»175.

То же учение находим у Исаака Ниневийского: «Пусть это будет для тебя точным знаком ясности (šap̄yūṯā) души твоей: когда, наблюдая за самим собой, [видишь, что] ты преисполнен сострадания ко всем людям и в жалости по отношению к ним твое сердце изнемогает и горит, будто в огне, – без различия лиц. […] через это в тебе постоянно будет виден оный образ (ṣūrtā) Отца Небесного [= тот, по которому они были созданы]»176.

Этот текст Исаака подводит нас к обсуждению другого аспекта сердечной любви к людям – ее пламенного характера177. Мы еще рассмотрим далее все то, что восточносирийские мистики (и особенно Иоанн Дальятский) заимствовали у Макария в их употреблении символики огня, но здесь отметим, что мысль о связи между действием огня Духа и очищением сердца от всякого видения зла – упоминание о чем неявно содержится в вышеприведенном тексте Исаака и явно, как мы сейчас увидим, у Иосифа Хаззайи – может быть навеяна одним из отрывков сирийской версии Макария: «Жар этого огня очищает сердце, испытует и просвещает его […]. Сожжем же в этом огне бревно, которое находится в очах нашего сердца, чтобы, очищая взор нашей души, достичь ей состояния чистоты своего естества и того состояния, в котором Бог создал душу в начале, так что уже ничто не мешает ей понимать, когда она созерцает чудеса законов своего Создателя»178. Хотя в конце этого отрывка не уточняется, каковы чудеса, созерцаемые душой, и речь здесь идет о состоянии самой души во время ее создания, а не – как в цитированных выше текстах – о видении первозданной природы других людей179, упоминание евангельского бревна180 подразумевает сопоставление с видением прегрешений других (видение, которое исчезает, когда сердце, по терминологии Макария, очищено огнем, а душа возвращается к своей изначальной чистоте).

Впрочем, это сопоставление куда менее явное, чем сделанное А. Гийомоном181, который использует один из текстов греческих Бесед псевдо-Макария, в связи с одним местом на ту же тему у Иосифа Хаззайи: «Когда помысел твой простирается ко всем людям, слезы источаются из глаз, словно потоки вод, и все люди будто пребывают в сердце твоем, и ты обнимаешь и лобызаешь их с рачением (reḥmṯā), изливая в любви твоей (ḥubbāḵ) благость твою на всех. И, когда ты вспоминаешь о них, пылает сердце твое, словно огонь, силою действия Духа в тебе. И от сего в сердце твоем рождается благость182 и наслаждение, в котором ты не можешь ничего [дурного] сказать [никакому] человеку, и помысел твой не приемлет по отношению к кому бы то ни было злого расположения183, но ты благотворишь всем людям мысленно и в действительности184»185. Профессор Гийомон с этим текстом сопоставляет следующий отрывок из греческой Беседы 18:8186: «Но иногда [они] как бы плачут и сетуют о роде человеческом и, молясь за целого Адама, проливают слезы и плачут воспламеняемые духовною любовию к человечеству. Иногда такою радостию и любовию разжигает их Дух, что, если бы можно было, вместили бы всякого человека в сердце своем, не отличая злого от доброго. Иногда в смиренномудрии духа столько унижают себя пред всяким человеком, что почитают себя самыми последними и меньшими из всех»187.

Очевидно, что это сопоставление гораздо более убедительное, чем сделанное нами выше с текстом сирийского Макария, особенно если заметить упоминание у Иосифа Хаззайи и в греческом Макарии о пребывании людей внутри сердца, которого я не нашел в имеющихся сирийских рукописях Макария188. С другой стороны, если и рассматриваемые восточносирийские писатели, и сирийский Макарий связывают любящий взор с видением образа Божия в человеке или же чистоты его изначального состояния (понятие, которое отсутствует в процитированном выше отрывке из греческого текста), то можно отметить, что такое рассмотрение других в их первозданной полноте может иметь в качестве источника учение Иоанна Отшельника о видении людей, даже грешников, во славе, которая будет им дана, – видении, основанном на духовной любви, которая направлена на людей189. Эта связь между Иосифом Хаззайей и греческим текстом Бесед псевдо-Макария также наводит на мысль190 о том, что восточносирийские авторы могли располагать более пространной редакцией сирийского перевода Макария, чем та, что дошла до нас.

3.2.4. Любовь и рачение191

Другой вероучительный аспект, касающийся деятельности сердца, по-видимому, тоже связан с влиянием Макария: это различие между любовью (ḥubbā) и рачением (reḥmṯā). Иоанн посвящает этой теме целую беседу192, основное содержание которой применительно к данному вопросу мы приводим ниже.

Под любовью Божией (ḥubbēh d-’Аlāhā, то есть любовью к Нему) Иоанн подразумевает устремление, одновременно активное и внушенное благодатью193, которое побуждает с радостью194 трудиться над все более и более совершенным исполнением заповедей195, заставляет покинуть мир, чтобы полностью посвятить себя служению Богу196, и стремиться к такому единению с Ним, о котором в реальности человек пока не имеет представления197. И даже если любовь опьяняет198 и сожигает199 его в желании посвятить себя Богу, она, однако, пока является делом рабов, которые обязаны повиноваться200.

Рачение же свойственно сынам201, которые опытно познали, что они призваны уподобиться своему Отцу и стать с Ним одним202. Оно есть некое совершенное приятие203, претерпевание, относящееся к измерению высшему, нежели аскетическое усердие, вызванное любовью204, – всепоглощающее желание зрения красоты Божией205, которое освобождает от всякого иного желания206, поскольку этим видением сила естественного влечения души изменяется в желание Бога207. Одним словом, оно есть мистическое совершенство любви208. Собственно, именно к нему прилагается символика опьянения209 и возгорения210, поскольку именно оно делает саму любовь по-настоящему пламенной211, хотя огонь рачения должен распространяться в мирном состоянии исступления и единения212.

Большинство этих черт, приписываемых Иоанном Дальятским любви и рачению, можно найти в текстах сирийской версии Макария213. Некоторые из них также встречаются, как мы увидим, у Григория Нисского, но ввиду постоянного и прямого влияния214 Макария на Иоанна Дальятского (о чем у нас еще будет возможность поговорить), именно в сочинениях Макария нужно прежде всего искать источник этих понятий.

Хотя Макарий215 и не делает явно выраженного различия между любовью и рачением216, употребление им этих двух терминов показывает тем не менее, что он придает каждому из них вполне определенный смысл.

Любовь (ḥubbā) для него особенным образом связана с соблюдением заповедей217. Вот почему она находится среди добродетельных деяний218 или связана с ними219. Но она не является плодом одного только человеческого усилия, поскольку она есть дар Господа220 и, в частности, Его постоянное присутствие в сердце и помыслах221. Именно благодаря ее возгорению (reṯḥā)222 можно с легкостью соблюдать заповеди Божии223. Впрочем, как кажется, в развитии любви под действием благодати224 существуют степени225 – от простого возгорения (или пыла) в делании добродетелей, через ежедневно увлекающую226 «духовную любовь»227, к «любви небесной»228, возженной божественным огнем229, которая поглощает230 вкусивших ее231 и соединяет их с Господом232. Отметим здесь, что, даже если любовь, согласно Макарию, фундаментальным образом связана с деланием заповедей и добродетелей и с направленностью душевной воли к Богу233, вполне естественным представляется ее пребывание в человеке даже до момента мистического единения, которое связано с рачением234; ведь слово ḥubbā (любовь) у Макария имеет все значения новозаветной ἀγάπη и, как он напоминает (цитируя 1 Ин. 4:8.16), «[Сам] Бог есть ḥubbā». Термин ḥubbā действительно является передачей слова ἀγάπη при переводе Библии и греческого Макария235, тогда как термином reḥmṯā (рачение) переводится в этих текстах слово ἔρως236.

О рачении сирийский Макарий говорит, что оно поглощает237, побеждает238, пленяет239, – как это мы видели и у Иоанна Дальятского, который настаивает на том, что оно есть воспринимаемый и полностью претерпеваемый дар. Для Макария оно также есть неутолимое240 желание241, вызываемое действием Святого Духа242, жажда пития, которым является оно само243, и опьянение244 сияющей красотой божественной природы245. Итак, для Макария рачение, по-видимому, это собственно мистическая любовь, которой свойственно желание единения с Божеством, тогда как любовь – это главным образом ревностная отдача себя и приведение своей воли в соответствие с волей Возлюбленного.