Шкловский тогда носился с идеей о книге нового типа: художественное произведение не обязательно должно быть сюжетно построенным, с главным и второстепенными героями, с развитием событийного ряда, с ясной концовкой. Вот Розанова он и взял как яркий пример внесюжетного художественного построения. Как известно, у Шкловского классикой такого рода считались две книги – «Тристрам Шенди» Лоренса Стерна и «Евгений Онегин». Теперь в этот ряд он включил Розанова (а несколько позже книгу Максима Горького «Заметки из дневника. Воспоминания»).
Установка и пафос этой работы Шкловского: Розанова надо брать не как идеолога, хотя бы реакционного, а как писателя, создавшего новую форму литературы.
Процитируем молодого Шкловского:
В «Темном лике», в «Людях лунного света», в «Семейном вопросе в России» Розанов выступал публицистом, человеком нападающим, врагом Христа.
Таковы же были его политические выступления.
Правда, он писал в одной газете как черный, а в другой как красный. Но это делалось все же под двумя разными фамилиями, и каждый род статей был волевым, двигательным, и каждый род их требовал своего особого движения. Сосуществование же их в одной душе было известно ему одному и представляло чисто биографический факт.
В трех последних книгах Розанова дело резко изменилось, даже не изменилось, а переменилось начисто.
«Да» и «нет» существуют одновременно на одном листе, – факт биографический возведен в степень факта стилистического. Черный и красный Розанов создают художественный контраст, как Розанов грязный и божественный. Само «пророчество» его изменило тон, потеряло провозглашение, теперь это пророчество домашнее, никуда не идущее.
Должен вам сказать Иван Никитич, что я не большой поклонник этого сочинения Шкловского. Он не столько Розанова дает, сколько на его примере хочет строить увлекшую его теорию внесюжетного художественного построения. И его очень легко опровергнуть. Дело в том, что Розанов и после «Уединенного» и «Опавших листьев» продолжал писать в той же манере – набрасывать отдельные мысли и наблюдения на разрозненных листках. Два таких сочинения сохранились после Розанова, хотя при жизни его напечатаны не были. Это «Сахарна» и «Последние листья». Никакой построенности в этих записях нет – и тем не менее они производят впечатление не менее сильное, чем самые скандальные страницы розановской трилогии. Вот об этих воньких мужиках я оттуда цитировал. Или вот еще:
Противная. Противная моя жизнь. Добровольский (секретарь редакции) недаром назвал меня «дьячком». И еще называл «обсосом» (косточку ягоды обсосали и выплюнули). Очень похоже.
Что-то дьячковское есть во мне. Но поповское – о, нет! Я мотаюсь «около службы Божией». Подаю кадило и ковыряю в носу. Вот моя профессия.
И на весь мир гремит вопрос:
Господи, где же правда, в замерзании или в ночной теплой вони?
Шкловский написал, что Розанов преодолел свои противоречия в художественном построении, когда они перестали быть величинами материальными и превратились в величины формальные. Но, как кажется, он приписал Розанову собственное понимание художественного построения. В «Последних листьях» Розанов никакими построениями и композиционными приемами не занимается, а рядополагает записи в чисто хронологическом порядке. И пишет, например, так:
…противоречия не нужно примирять: а оставлять именно противоречиями, во всем их пламени и кусательности. <…>
Противоречия, пламень и горение. И не надо гасить. Погасишь – мир погаснет. Поэтому, мудрый: никогда не своди к единству и «умозаключению» своих сочинений, оставляй их в хаосе, в брожении <…>. Душа твоя не меньше мира. И если ты терпел, пусть и мир потерпит.
Нечего ему морду мазать сметаной (вотяки).
Сила и мастерство Розанова – как раз в его «голизне», прием его – демонстративное обнажение. Его эстетика – безыскусность, и в этом он очень русский:
Русский человек слишком теплый человек: он возьмет глыбу мрамора, подержит ее в руках и бросит, сказав: «Ой, как холодно».
По холодному матерьялу скульптуры у нас и не вышло искусства.