Книги

Альбигойцы. Начало истории и учение

22
18
20
22
24
26
28
30

Еретики прямо заявляют главной причиной своей оппозиции нравственное падение Западной церкви, и апологеты последней, полемисты с ересью, сделавшиеся инквизиторами по убеждению (как, например, Райнер Сакколи), сами сознаются в том. Правда, что с самого начала XIII столетия новый Гильдебранд воцарился в Риме, но ему досталось наследие слишком запущенное, чтобы плоды его деятельности можно было ощутить немедленно. Иннокентий III приложил лучшие усилия к исправлению нравов духовенства, но ересь выросла под влиянием условий, уже до него накопленных историей. Он успел достигнуть своей цели уже впоследствии, когда факт совершился, когда альбигойство было побеждено насилием; самая ересь далеко опередила его появление, и не он виновник развития ее. Потому понятно, что образованные лица, принадлежащие к духовному сословию, и при нем продолжают рисовать жизнь духовенства мрачными красками.

Мы имеем два свидетельства такого рода, оба они, как слова современников начала XIII века, требуют внимания. Одно из них, несколько раннее, заключающееся в хронике приора Готфрида, касается непосредственно социального быта Аквитании и Прованса и потому имеет большое значение для альбигойского вопроса, тем более что, записанное в 1185 году, представляет картину нравственного разложения духовенства в эпоху особенного процветания ереси.

Уже тогда между католиками составилось убеждение, что совершать таинство евхаристии некому, так как достойных для того лиц во всем духовенстве не имеется. О святости жизни в духовных пастырях теперь не слышно.

«Монахи, – говорит по этому поводу настоятель везонской обители, – покидают свое прежнее платье и ходят по улицам одетыми по новой моде; мясо они едят, когда хотят. Самые неприличные раздоры совершаются в монастырях при избраниях. Так, я знаю монастырь, в котором правят четыре аббата. Цистерцианцы[51] еще чем-нибудь заслуживают похвалу, они расточают большие милостыни, изучают церковное песнопение, творят много добрых дел. Но и они искусны силой или хитростью присваивать себе имущества и доходы других орденов. Епископы же требуют от приходов большие взятки, а места продают за деньги. Они не дают даром церквей священнослужителям, а прежде требуют подарков, потому те и стригут своих прихожан, как торговцы овец. Последствия бывают еще ужаснее, когда священники подают пастве пример безнравственной жизни. Все преисполнилось пороков, и, как видно из слов приора, побудительная причина заключается в безнравственной жизни духовенства»[52].

Еще большим аскетизмом характеризуется взгляд другого высокопоставленного духовного лица, свидетеля самого разгара альбигойских войн и проповедника Крестового похода. Надо, впрочем, заметить, что личности вроде Якова Витрийского, епископа города Акконы, появляются благодаря исключительным обстоятельствам. Полуаскет в жизни, носитель идеалов духовного и телесного подвижничества, суровый епископ не хочет ничего видеть в современной ему эпохе, кроме зла. Он был из тех служителей Церкви, которые оказались закалены борьбой Иннокентия III со старыми порядками, борьбой за идеалы нравственной чистоты, борьбой, породившей много неукротимых ригористов, которые, с вечными текстами на устах, в пылу ломки, думая вернуть неуместную патриархальность нравов, впали в противоположную крайность.

Тем не менее уже одно качество обличений автора «Иерусалимской истории» дает право вполне поверить ироническим и озлобленным трубадурам. Заметив, что весь мир потерял понятие о добродетели, что все гибнет среди «пьянства, обжорства, пороков нравственных и утех чувства, которое не кладет даже границ различием полов», что религия падает от нечестивого кощунства, суровый епископ, переходя специально к духовным лицам, так отзывается про монахов:

«Отказавшись от света и от самого века, связанные одним долгом молитвы и веры, они тем более пали нравственно после своих обетов. Вечно беспокойные, никого не признающие над собой, терзая друг друга, они носят Крест Христов будто налог и, нечестивые, невоздержные, живут по плоти, а не по духу».

Тем резче епископ Акконский говорит о своих высших собратьях по сану, об этих «ненасытных прелатах, которые из-за пламени страсти никогда не видят солнца справедливости… Грабители, а не пастыри, новые Пилаты, а не прелаты, они не только пускают волков в стадо, но даже дружат с ними. Им надо сказать вместе с Апостолом: врач, исцели сам себя; проповедуя не красть, ты крадешь, говоря «не прелюбодействуй», ты сам прелюбодействуешь (Посл. к Рим. II, 21–22). Невеста Христова, Церковь Божья так отдана была на поношение и любодейство теми, кои призваны были оберегать ее. Снова, распиная Сына Божья и ругаясь ему, они, в своем алчном корыстолюбии, не только обличают самих себя, но и со священных предметов снимают всякую благость и позорят их примером своей преступности. У них ночь – в доме разврата, а утро – пред алтарем; ночью они касаются публичной женщины, а утром – Сына Девы Марии».

Тоном решительного памфлета написана его характеристика нравов и жизни французского духовенства. Тогда Париж в своем духовном сословии развращен был, по его словам, более, нежели в остальном народе[53]. В столичной жизни, частной и публичной, в продолжение второй половины XII века позорные явления стали общим правилом. Так, знаем, что черное духовенство, как и белое, приобщало отлученных от церкви за деньги, что больных навещали и напутствовали из вознаграждения, что монахини выходили из монастыря, бродили по всем площадям, посещали публичные бани вместе с мужчинами[54]. Священники жили с любовницами и часто покидали свои приходы ради женитьбы. Многие клирики, не довольствуясь тем, прибегали к содомскому греху, что давало повод потешаться народному остроумию.

Значительная часть среди духовных лиц имела лучшие намерения и, состоя из людей справедливых и богобоязненных, соблюдала правила своих орденов, насколько это было тогда возможно среди них, «но нечестие развращенных и злонамеренных одерживало верх. Их неправда была велика до того, что они часто допускали к священному сану тех, на кого прелаты налагали запрещение. Оттого могущественные узы церковной дисциплины ослабли; миряне и отлученные смеялись над приговорами своих прелатов и презирали церковное правосудие».

В достовернейшем историческом памятнике альбигойской эпохи – письмах Иннокентия III – встречаем несколько примеров безнравственного поведения духовенства вообще и, между прочим, провансальского. Из них можно заключить официально, что священники сделались торговцами, процентщиками, фальшивомонетчиками. Они пьянствуют, разбойничают, святотатствуют и в то же время совершают всевозможные насилия над подчиненными. Из Бордо доносили о кровопролитных схватках между священниками, из Прованса – об азартных играх, причем обвиненный объяснял, что нет причины отказываться от поживы и не пользоваться счастьем, тем более что это укоренившийся обычай во всем французском духовенстве[55]. Иннокентий принимал все меры для уничтожения и предупреждения зла при каждом случае. Он увещевал, наказывал, лишал сана, отлучал. Его проповедь, сказанная вскоре по вступлении на престол, в момент самый решительный для альбигойства, объясняющая будущую систему его внутренней политики по отношению к духовенству, служит вместе с тем одним из материалов при изучении нравов духовенства в данное время. Рисуя идеал священника, с авторитетностью государственного документа она показывает присутствие в духовенстве тех же самых пороков, против которых восставали трубадуры, Готфрид и Яков Витрийский.

«Побуждения плотские, соблазны глаза и личная гордость – вот тройные узы греховного человека, – говорит Иннокентий. – Они опутывают и духовных лиц. Под тяжестью плотских страстей духовник не краснеет, что держит у себя женщин, которые, к вящему позору клириков и священников, бывали уже наказываемы за разврат. Узы похотей глаза в том, что влекомые ими не стыдятся вести торговлю и предаваться ростовщичеству, причем все, от самых высоких лиц до малых, совершают тысячи обманов; они забывают, что священник, жадный к деньгам, служит не Богу, а идолу. А те, которые должны бы сдерживать других, как собаки немые, боятся лишиться своих приношений, десятин, богатств. Из гордости происходит то, что мы склонны более служить суете, чем смирению, выступая горделиво, разукрашенные нарядами, более приличными людям светским, чем духовным…»[56]

Содержание папской проповеди полностью применимо к положению лангедокского католического духовенства перед альбигойскими войнами.

Там в это время Католическая церковь находилась в страшном унижении. Там раздаются горькие жалобы, что опустевшие храмы разрушены или заросли мхом, что духовенству не платят десятин и что оно обречено на нищенство, что сильные феодалы спешили обложить церкви и монастыри налогами[57]. Епископы не заботились об интересах своей паствы, а, отправляясь в Крестовые походы, оставляли священников в жестоких тисках баронов. Бывали примеры еще хуже. Один епископ Нарбоннский, у которого, по словам Иннокентия, богом были деньги, подрядился на войну с разбойничьей шайкой[58]. В храмах народ часто вместо молитвы предавался танцам, сопровождая их эротическими песнями.

Авиньонский собор 1209 года должен был составить особый канон по этому поводу. Наконец около 1200 года при дворе маркиза Монферратского, друга Раймонда VI, графа Тулузского, в присутствии большого числа окрестных феодалов была представлена комедия под названием «Ересь попов», где в лжеучении обвинялось само духовенство. Полная самых резких намеков, она вызвала одобрительные рукоплескания зрителей[59]. Ее успех показывает полное отчуждение от церкви баронов и горожан Юга. Все обстоятельства и условия тогдашней жизни шли вразлад с непосредственными интересами католицизма и приводили к ситуации для них самой неблагоприятной.

Такую же картину представляет и один из средневековых историков этой войны. Из нее видно все унизительное положение духовенства среди пышных феодалов и богатых граждан, духовенства, бессильного ввиду пропаганды свободных мыслей, занимательной ясности альбигойской философии и живых примеров нравственной чистоты последователей Петра де Брюи, Генриха, Петра Вальдо. Та причина, которая казалась особенно важною для капеллана тулузского двора, человека довольно беспристрастного, должна быть указана и в настоящее время, притом по возможности со слов самого автора, современника великих событий в истории Лангедока. Краски его самые мрачные. Он говорит тоном отчаяния за церковь. В этом тоне вся земля провансальского языка предрасположена была к ереси.

«Она была недалека от проклятия, – говорит Вильгельм из Пюи-Лорана. – Грабители, разбойники, злодеи, убийцы, прелюбодеи, ростовщики покрывали ее. А духовные лица между тем были в великом презрении у мирян».

Из слов летописца видно, что их жадность, разврат и невежество вошли в пословицу. Их считали в обществе ничем не лучше жидов. Так, вместо того чтобы сказать: «Пусть буду я жидом», – обыкновенно говорили: «Лучше я стану попом, чем сделаю это».

Репутация духовного сословия в пределах языка провансальского сильно компрометировала католицизм. Показываясь в обществе, священники старались скрыть тонзуру на голове; с ними не хотела мешаться светская феодальная аристократия; они часто не решались показываться на улицу. Знатные рыцари стыдились посвящать церкви своих детей, для того предназначались дети бедных вассалов. Епископы потому должны были без разбора довольствоваться теми священниками, какие имелись в их распоряжении. В Лангедоке рыцарство по своему произволу следовало без всякой помехи той или другой еретической секте.

«Еретики были в таком большом почете, что имели свои собственные кладбища, где торжественно хоронили совращенных ими»[60].