В жизни Урсулы в Мукдене риск причудливым образом переплетался с рутинными делами: домашний быт с Йоханом и Мишей, светское общение с фашистами и третья, скрытая жизнь офицера Красной армии, координировавшей операции коммунистического ополчения. “Каждая встреча с партизанами была сопряжена с риском, – писала она позднее. – Если бы стало известно о нашей помощи партизанам, нам могла грозить смертная казнь. Как мы выдерживали эти опасности? Довольно спокойно. Если живешь в постоянной опасности, у тебя всего два варианта: либо ты к ней привыкаешь, либо сходишь с ума. Мы привыкли”.
Урсула отправилась покупать все необходимое для взрывчатки. Наставники по саботажу в Воробьевке научили ее готовить взрывчатку из обычной домашней химии: нитрата аммония, серы, соляной кислоты, сахара, алюминия и перманганата. Эти составляющие легко можно было раздобыть в Мукдене, но, покупая их все разом или большими партиями, она могла привлечь внимание. В одном из магазинов в центре она попросила десять фунтов нитрата аммония: эти белые гранулы часто использовались как садовое удобрение, а в сочетании с порошком алюминия или мазутом превращались во взрывчатку. Неверно интерпретировав ее китайский, продавец принес мешок весом в сто фунтов. Погрузив неожиданную удачу в детскую коляску, Урсула покатила ее, усадив Мишу поверх будущей стофунтовой бомбы. Йохан соорудил часовые механизмы и фитили. Чу зашел в дом за взрывчаткой. “Так, так, очень хорошо”, – просиял он.
Подрывная коммунистическая кампания набирала обороты, набеги совершались на караульные посты, находившиеся под руководством японцев фабрики, военные конвои, а главное, на железные дороги, игравшие центральную роль в маньчжурской экономике. По условленным сигналам можно было понять, увенчалась ли операция успехом. “Насечки в виде зигзага на четвертом дереве по правую сторону от первого перекрестка на улице Белой луны – как гора с плеч для меня”, – писала Урсула. Находившаяся под контролем японцев пресса не сообщала почти никаких подробностей, но из рассказов о постоянных разоблачениях “террористов” и беспощадности ответных мер Японии можно было судить о степени эффективности подпольной войны. “В прошлом месяце в одной только мукденской провинции антияпонские группы совершили 650 нападений”, – писала она родным в июле 1934 года.
Урсула не стала упоминать о своей роли в этих нападениях. Впрочем, в письмах родителям она вообще не вдавалась в лишние подробности. Они знали лишь, что их отважная и своенравная старшая дочь, оставив мужа в Шанхае, устроилась коммивояжером на севере Китая и торговала книгами. “Я занята с утра до ночи, – правдиво писала она, добавляя потом с некоторым лукавством: – Ни в коем случае обо мне не беспокойтесь. В этом нет никакой необходимости. Я живу ровно так, как мне хочется, и очень довольна. Не волнуйтесь, однажды с этими скитаниями придется завязывать”. Она не упомянула, что они могут привести ее на японский эшафот. Письмо она подписала словами “ваша непокорная, но счастливая дочь”. О Йохане Патре она не обмолвилась ни словом.
Роберт и Берта Кучински теперь и сами стали скитальцами.
Многие евреи не сразу оценили опасность нацистского антисемитизма. Однако нападения на евреев и их собственность в Берлине происходили все чаще. Вскоре евреев перестанут допускать на военную службу, еврейским актерам запретят выходить на сцену, а студентам-евреям – сдавать экзамены на врачей, фармацевтов и юристов. Быстро расширялась система концентрационных лагерей. Оставив краткую записку со словами
В 1934 году Берте наконец удалось продать за бесценок дом на Шлахтензее, и, собрав все пожитки, она бежала в Англию с младшими дочерьми – Барбарой, Сабиной и Ренатой. Там они встретились с Робертом, получившим место в Лондонской школе экономики, где он занимался исследованиями колониальной демографии. Через некоторое время к ним присоединилась Бригитта. Ольга Мут, няня семьи, оказалась перед выбором: остаться или ехать в Англию. При ее арийском происхождении в Германии ей ничего не угрожало, и она могла подыскать себе новую работу в Берлине. Кроме того, она не знала ни слова по-английски, а перспективы Кучински в Великобритании были в лучшем случае весьма туманны. “Но она приняла решение остаться с семьей” и втиснулась в маленькую арендованную квартирку на севере Лондона вместе с остальными. Теперь Кучински были беженцами.
Из близких Урсулы в Берлине оставался лишь Юрген, перебегавший из одного убежища в другое и без устали строчивший свои труды, многоречивый глашатай загнанной в тупик коммунистической партии.
В своих радиограммах во Владивосток Урсула докладывала о подрывной деятельности, настроениях партизан, мерах подавления мятежников, предпринимаемых японцами, передавала военные и политические разведданные, собранные в беседах с соотечественниками, в том числе с фон Шлевицем. На связь она выходила по меньшей мере дважды в неделю, записывая “без единой ошибки стремительно поступавшие сигналы”. На эту работу уходило много сил и времени. Мощности передатчика не хватало. Сигнал из Владивостока часто поступал с помехами, сообщения трудно было разобрать. Прерывавшиеся послания приходилось повторять снова и снова. За процесс дешифровки она часто садилась в три утра, работая при тусклом свете за закрытыми ставнями и зная, что через несколько часов ее разбудит Миша. Печь топить она не решалась, чтобы дым не привлек внимания к ее ночным бдениям. “Я сидела за азбукой Морзе в тренировочном костюме, закутанная в одеяло и в перчатках без пальцев. Над домом кружили самолеты. Однажды они непременно меня засекут… Мне так хотелось забраться в свою теплую постель”. Каждая передача была раундом русской рулетки.
Зато, когда приемник работал исправно и положенные 500 знаков текста, разбитые на пять частей, выстраивались шеренгами солдатиков, марширующих на поле боя, ее охватывала непривычная, затаенная радость. “Мой дом с закрытыми ставнями был крепостью. В соседней комнате крепко спал Миша. Спал весь город. Лишь я бодрствовала, посылая в эфир новости о партизанах, – а во Владивостоке их принимал красноармеец”.
Им требовались помощники. Чу согласился подыскать людей, которых нужно было научить обращаться с приемником. Так на пороге Урсулы появилась пара китайцев, которые передали привет от командира партизан вместе с готовой легендой: Ван будет обучать Урсулу китайскому, а его жена Шушинь, опытная портниха, будет чинить и шить ей одежду, а также помогать с работой по дому и с ребенком. Ван был вежлив, но слишком серьезен, зато Шушинь жаждала знаний, прилично говорила по-английски и от всей души ненавидела японцев. Хотя выглядела Шушинь как ребенок, у нее самой уже было двое детей, четырех и двух лет, которые жили с ее родителями. “Ван напоминал своей серьезностью и основательностью Йохана, а веселая, хохочущая Шушинь – меня”. Женщины сразу же сблизились. “Она была сущим очарованием; когда она учила азбуку Морзе, ее пальцы просто танцевали по ключу”. После каждого урока они пили чай, жаловались на своих мужчин, говорили о политике и делились историями из собственного, столь несхожего, жизненного опыта. Шушинь сшила Урсуле широкий летний плащ со скрытым в подкладке карманом, куда могли уместиться две радиолампы. Однажды вечером беседа приняла мрачный оборот: каково будет оказаться в руках японцев? Кто более стойко выдержит арест и пытки – мужчины или женщины?
“Как думаешь, мать только изведет себя, переживая, что бросила детей?” – любопытствовала Шушинь.
Урсула еще размышляла над ее вопросом, когда Шушинь предложила собственный ответ: “Вряд ли выносливость зависит от количества страданий. Наверное, дети как раз и придают нам сил”.
Мише было почти четыре, у своих товарищей по играм он учился китайскому и расширял словарный запас на трех языках. Урсула радовалась его “умным, вдумчивым вопросам” и ненасытному любопытству. “Я готова родить еще хоть четверых таких детей, как он”, – писала она. Патра начал коллекционировать традиционные китайские инструменты и брал Мишу с собой в походы по магазинам. Урсула редко составляла им компанию. “Оба сочли бы это вторжением на их территорию”. Ей нравилось наблюдать за развитием этих простых отношений, потому что Йохан был прирожденным отцом. Она гадала, будут ли у них дети.
Москве не было ничего известно о том, что сотрудничество между разведчиками в Мукдене вышло за профессиональные рамки, и Урсулу такое положение вещей вполне устраивало. “Мы хорошо сработались, – писала она. – Он был сложнее меня, скрытный, иногда вспыльчивый, нетерпимый и нервный, я же научилась не раздражать его и почти во всем ему уступать”. В разведке она ему всецело доверяла, в любви – меньше. Соседнюю с Йоханом комнату сняла молодая русская девушка, “изящная, хорошенькая куколка с розовым бантом в светлых волосах”. Урсула немедленно что-то заподозрила. “Людмила скоро поедет в Харбин к своим родителям”, – подчеркнуто беззаботно доложил Йохан. Урсула презирала себя за ревность, размышляя при этом: “Я должна понимать, что испытывает ко мне этот Казанова”. Йохан был вспыльчив, требователен и, вполне возможно, изменял ей; тем не менее он был нежным и, несмотря на все свои переживания, сильным. Он был заботливым любовником. И умел собирать превосходные бомбы.
“Мы любили друг друга, вместе переживали опасности и были товарищами. Мне нравилось, как он бормочет во сне; что гордится мной, когда я хорошо выгляжу; беспокоится, когда долго не возвращаюсь; что мы спорили, а потом мирились, тосковали друг по другу в командировках”. Она могла говорить с Йоханом о политике, революции и забавных наблюдениях маленького мальчика, ставшего ему почти родным. “Мы говорили о том, какой будет Германия, когда нацистская эра закончится, какой будет она при коммунизме”. Йохан был потрясен тем, что Гитлера после захвата власти и гонений против евреев поддерживает столько немцев из рабочего класса. “Я утратил веру в свой класс”, – говорил он. Они договорились отметить свою сотую радиограмму.
После встречи с Чу в Аньшане, в двух часах к югу на поезде, Урсула, заглянув на местный рынок, обратила внимание на мастера, чинившего фарфор: он напомнил ей ремесленника из Ханьчжоу, “пожилого мужчину с длинной тонкой бородкой”. Она заметила, что разбитую миску он собирал трясущимися руками. У них завязался сбивчивый разговор, и она спросила его о маленьком фарфоровом гонге, который он нес на палке. Старик взял его в руки. “Сегодня я работаю в последний раз, – сказал он. – У меня есть сыновья, внуки, правнуки, а теперь через три дня я лягу и умру”. Урсула на мгновение лишилась дара речи. Старик вложил гонг ей в руки. “Возьмите, – сказал он. – Вы проживете долгую жизнь”.
В тот вечер, вернувшись в Мукден, она рассказала Йохану историю о мастере, чинившем свою последнюю миску, и отдала ему в коллекцию тот маленький гонг, символ любви, обещавший долгую жизнь.
В январе 1935 года их навестил Руди, привезя подарки для Миши и запасные части для передатчика. Урсула сообщила в Москву: “Руди стал убежденным коммунистом и не желает больше держаться в стороне от политики”. Еще через несколько месяцев он вернулся с начинкой для бомбы. Руди по несколько часов играл с сыном в саду. Миша привык к Патре, но внезапные, неожиданные и необъяснимые появления отца были мгновениями чистейшего счастья. Годы спустя, рассказывал он, детство вспоминалось ему “призрачными осколками мозаики”: как отец крутил его в саду, как прижималась щека к его твидовому пиджаку, как мать читала ему вслух, пока он не засыпал – “счастливый ребенок счастливой немецкой семьи в Китае”.
Руди не расспрашивал Урсулу о ее отношениях с Йоханом и о том, когда они вернутся в Шанхай. Он ни к чему ее не принуждал. Но от семьи не отказывался. В Гамбургере странным образом уживался радикал-консерватор и джентльмен-революционер. Один его друг как-то раз назвал его “последним коммунистом викторианской эпохи”. Чтобы не нарушать приличий и ради своего сына, он был готов разыгрывать спектакль счастливой семьи, все еще надеясь, что это счастье когда-нибудь вновь станет былью.