Как-то утром, спустя несколько дней, мне пришлось перебить мадам Сюррюг, зачитывавшую мне мое расписание:
– Постойте, что вы такое говорите?
Вы что, записали-таки немку на прием?
Она склонила голову в решительном однократном кивке.
– Да, она была очень настойчива, должна я сказать. Она твердо решила пройти терапию и, по всей видимости, слышала о вас хорошие отзывы.
Я фыркнул: с каких пор это служит достаточным основанием для игнорирования моих указаний?
– Я ей объяснила, что вы будете вести прием еще полгода. Ее это полностью устраивает, и мне показалось, что вообще-то глупо было бы ей отказать.
Она была права. Если немка на самом деле довольствуется одним полугодием, то нет ничего неэтичного в том, чтобы принять ее на лечение, к тому же мне совсем не помешали бы лишние деньги. И все же я никак не мог справиться с раздражением. Как посмела мадам Сюррюг ровно наперекор высказанным мной пожеланиям втиснуть еще одного человека в ту жизнь, которую я пытался избавить от присутствия других людей?
Но женщина, которую, как выяснилось, звали Агатой Циммерманн, была уже записана на 15 часов следующего дня, и я не видел возможности что-то с этим поделать.
___
Когда приемную покинул последний пациент, я вышел к мадам Сюррюг, которая как раз собирала свои вещи. Она взглянула на меня словно в поисках чего-то и спросила, трудный ли у меня выдался день. Я пожал плечами и сказал, что он был таким же, как и многие другие до него. Вообще-то я был все еще сердит на нее, но все-таки подождал, пока она соберет вещи и наденет жакет, чтобы придержать перед ней дверь.
– Спасибо, – сказала она и вышла под едва моросящий дождь.
Я кивнул, запирая за нами дверь.
– Спасибо вам. До свидания.
– До свидания, месье. До завтра.
Когда я поплелся к себе, ноги не хотели меня слушаться. Одна, представлялось мне, хотела поскорее доставить меня домой, где я съел бы пару бутербродов, уселся в любимое кресло, пристроив ступни на скамеечку, и в ожидании ночи слушал бы Баха. Вторая вела себя беспокойно, напоминая мне о детстве, когда я быстро рос и меня мучили боли в суставах. Коленки так сильно болели, что я расплакался, но отец сказал, едва оторвав глаза от картины, над которой в то время работал: – Ты просто растешь. Это пройдет.
Возможно, ногу тянуло в далекие края. Она никогда не бывала дальше Парижа, никогда не пересекала границ страны. А теперь я стал таким старым, что этому уже не бывать, а боль мучает меня постоянно.
Как бы то ни было, направление пути выбирал я, и я ковылял по вечерней прохладе, пока не добрался до калитки, ведущей в сад дома девять по Рю-де-Розетт. Всю дорогу я непрерывно вдыхал запах свежевскопанной земли: многие из моих соседей разбили клумбы и часами высаживали семена и выпалывали сорняки. Сам же я культивировал непокорные островки мха, образовавшие круги в море травы.
___
Когда я поел и пространство вокруг меня заполнили словно ватой нежные движения скрипок, в голову мне пришли мысли, которые посещали меня все чаще и чаще. И хотя я знал уже и то, что одна такая мысль влечет за собой другую, и то, какое дурное настроение эти мысли на меня навевают, я не пресек эту мысль. Очевидно, я сам желал сидеть в полном одиночестве и жалеть себя. Почему – так это всегда начиналось – никто не рассказывает о том, что происходит с телом, когда человек стареет? Не рассказывает о ноющих суставах, растянутой коже; о том, что тебя никто не замечает? О том, что когда стареешь, думал я, ощущая накатившую горечь, дело состоит главным образом в том, что собственное я и собственное тело все сильнее отдаляются друг от друга, пока не наступает день, когда человек оказывается совершенно чуждым самому себе. Что в этом прекрасного или естественного?