– Какой брат? – Никита подозрительно глянул на книгоношу. – Ты про какое пламя онгона, и про какого брата мне лапшу на уши вешаешь?
– Не тот брат, что свят, а тот, что у Царских Врат по тебе рыдат, – пустил слезу офеня. – Коли есть кому молиться – то не курица, а птица…
Пространство вдруг сузилось, загудело, как сквозняк, прорвавшийся сквозь тесное неприютное ущелье в диких горах. И вдруг Никита вспомнил. Вспомнил давно забытый эпизод из детства, невесть как застрявший на одной из полок памяти, пылившийся там до поры, покуда простое ничего не значащее слово, брошенное странным книгоношей-офеней, не вытащило на свет Божий почти совсем забытую картину. В памяти возникла старенькая деревянная, давно не ремонтируемая деревенская церковь, куда водила его бабушка тайком от просвещённых Научным коммунизмом родителей. Увидел как бы со стороны бабушку, совсем не изменившуюся с тех пор, и себя там подле неё, державшегося неуверенно за её юбку. А прямо супротив Царских Врат стоит Данило – деревенский юродивый.
Юродивый был в любой русской деревеньке великой достопримечательностью, потому что слова юродивых всегда были пророческими. Взрослые иногда с опаской, иногда открыто спрашивали у них совета, знали – юродивый наговорами грешить не станет. Только вот мальчишки часто закидывали безобидного молитвенника камнями, дразнили: «Данило-косорыло», улюлюкая и пританцовывая на все лады. А он не обижался. Лишь пугал иногда:
– Вот я вас!
Мальчишкам же деревенским только того и надо было. Травля продолжалась до тех пор, пока кто-нибудь из взрослых не разгонял пацанят или подвернувшаяся сердобольная хозяюшка не уводила юродивого к себе в избу.
Здесь же, в церкви, Данило стоял впереди всех прихожан, истово крестился, по его бородатому лицу текли слёзы. Это было заметно издалека и так поразило мальчика, что ему стало жалко не столько юродивого, роняющего слёзы, сколько себя, потому что ничем не мог он утешить боль человека.
Никита долго следил за ним, прячась за бабушку, всё также держась за её юбку. Потом, решившись-таки, бочком-бочком подобрался к Даниле, подергал за рукав меховой кацавейки, которую тот не снимал даже летом и потихонечку, чтоб никто не услышал, спросил:
– Данило, а, Данило. Ты чё ревёшь?
Юродивый оглянулся.
– Молюся я. Молюся, что б душеньки вы свои в огонь не бросали. Молюся я… ежели пламя онгона в душе разгорится, ничем ты его, малец, не потушишь. Не спеши сгореть вживе, не для того тебя Бог на землю отправил…
– Да, позагорбил басве слемзить: рыхло закурещат ворыханы.[11] У кого душа чиста, ты скажи, Никита-ста?..
Никита поднял глаза, но книгоноша уже растаял в толпе, словно клочок петербуржской белой ночи, похожей на из-поддизельный выхлоп, занесённый нечаянным ветром в столицу. Всё ещё пытаясь высмотреть офеню среди разношёрстных любителей поэзии, Никита выплеснулся на свободный пятачок булыжной мостовой, однако коробейника нигде не было. И странная фенька офени повисла на ушах непереведённым предупреждением. А о чём хотел предупредить книгоноша? И хотел ли? Может, вся его фенька как раз рассчитана на падучих купчих?..
– … чтобы душеньки свои в огонь не побросали.
Не успел Никита избавиться от наседающего образа кафтанного офени, как на глаза попался художник, вывесивший свои гравюры прямо на проволочном стояке, смонтированном посредине бульвара. И всё ничего, художников, книгонош, матрёшечников, гимнастов, бардов и прочего артистического добра на Арбате хватало. Этот же обратил внимание на себя, то есть, на свои графические работы, явной небывальщиной.
Шёл первый год нового столетия, однако нигде ещё Никита не встречал таких гравюр, разве что когда-то с удовольствием просматривал чёрно-белый стиль Дюрера или же Обри Бердслея. Только эти господа давно уже отошли в мир иной, оставив после себя удивительные гравюры. Но в новом веке не должно было возникнуть никого из таких художников, владеющим проникновением в самые сокровенные углы человеческого сознанья с помощью одного-двух штрихов послушной туши. Просто не модно среди художников выставлять своё творчество со стороны откровенности. А вот этот не испугался…
На одной из гравюр бы изображён человек, держащий в руке, вывернутой за спину, то ли кисть, то ли кривую стрелу, украденную у Амура. А, может быть, сам Амур поселился в теле этого художника. Рядом с фигурой красовалась надпись: Александр Лаврухин. Видимо, картина была визитной карточкой художника, стоявшего неподалеку и с приветливой улыбкой следившего за Никитой.
– Александр Лаврухин – это вы? – поинтересовался Никита.
– Мне кажется, других поблизости не наблюдается, – весело рассмеялся художник. – Вижу, вам понравились мои работы, или я ошибаюсь?
– Нисколько не ошибаетесь, – уверил его Никита. – Только я давно уже среди современных художников не встречал ничего подобного. Вероятно, есть где-то кто-то, но так чувственно улавливать человечью суть мог до сих пор только Обри Бердслей, но и он, кажется, недолго на свете прожил.