Перебив его, я вежливо попросил:
— Сергей Сергеич, — у моего «носителя» воистину была феноменальная память, — не суетитесь, рассказывайте спокойно, если возможно.
Хабалов собрался.
— Началось все с хлеба, Ваше Величество, — поведал он уже чуть более внятно. — Еще с двадцать третьего февраля правительству в моем присутствии сообщалось о возможной «забастовке пекарей», недовольных низкими ценами на свою продукцию в условиях ограниченного поступления муки из центральных губерний. Речь, разумеется, идет не о пекарях как таковых, а о владельцах хлебных пекарен и магазинов. Эта грязномордая сволочь решила взвинтить цены на свои булки в нарушение всех военных законов. Правительство, естественно, пропустило предупреждения мимо ушей. Достаточно было вовремя зафиксировать цены на продукты питания да пригрозить спекулянтам — торговцы бы не смели ничего сделать! Однако реакции на тревожные доклады от Совмина не последовало. Результат, разумеется, оказался предсказуем. Торгаши взвинтили стоимость всех хлебных изделий разом, одновременно — все пекарни столицы в один и тот же день, двадцать четвертого февраля, о чем стало известно буквально через несколько часов после вашего отбытия, как только открылись двери магазинов. Это был сговор, ей-богу, причем очевидный!
Генерал перевел дух.
— На удивление, а может быть специально, повышение цен совпало с этим глупым праздником социалистов — Международным женским днем, — продолжал Хабалов. — Около сотни домохозяек вышли на мирную демонстрацию, требуя отмены повышения цен. Тут уж правительство с запозданием среагировало: было дано объявление, что в течение ближайших трех дней в столице будет разработана карточная система и цены на хлебопродукцию станут определяться градоначальством. Объявления дали в газеты, расклеили по всему городу, более того, мы на самом деле приступили к работе, совместно собрали комиссию, через три дня, ей-богу, все было бы…
— Дальше, пожалуйста, — сдержанно попросил я.
— А дальше, государь, начался кошмар! — Хабалов буквально зарыдал в трубку. — Именно в этот день, в день хлебной демонстрации, как будто специально ожидая повода, Путиловский объявил локаут! Крупнейший военный завод страны в разгар войны уволил двенадцать тысяч рабочих. Двенадцать тысяч!! Как вы думаете, чем они занялись на следующий же день?
— Вероятно, это риторический вопрос, — выдохнул я. — Присоединились к митингующим?
— Вот именно! Давно следовало отдать все крупные заводы под прямой контроль правительства, а военные — вообще на государственную дотацию, тогда бы не было никаких локаутов. Уверен, это заговор думцев. Путилов, как и прочие столичные фабриканты, очень близок к Родзянко и Гучкову. Даю руку на отсечение, они договорились с пекарями и заводчиками заранее. Все запланировано!
Я пригладил волосы на затылке — становилось еще и жарковато.
— Похоже на то. Что сейчас?
— Не знаю, не знаю… — визгливо запричитал Хабалов. — Город словно охватило собачье бешенство. Двенадцать тысяч путиловцев стали только началом. Фабриканты будто сошли с ума — локауты обрушились на город настоящим водопадом. Якобы из-за участия в забастовках, а на деле просто чтобы подогреть обстановку, рабочих стали увольнять массами. Сегодня, по данным статистического комитета градоначальства, уволено уже сто пятьдесят тысяч человек! Они оставлены без средств к существованию, в условиях, когда в столице нет хлеба — все лавки заперты проклятыми коммерсантами на лопату. Пролетарии крайне раздражены — и их можно понять, ведь у всех семьи! Мои казаки пытаются что-то сделать, но их слишком мало против этого моря людей. И вы же знаете рабочие комитеты, они как мухи, летящие на запах гнили. Пока все оставалось спокойно, их не было слышно, сидели тихо и не высовывались. Но другое дело сейчас — уволенные десятками тысяч собираются на площадях и требуют хлеба! И социалисты, естественно, призывают их к низвержению власти! Это ужас, гигантский бунт!
«Истеричка, — подумал я про Хабалова, — причитает и причитает». Неужели начальник гарнизона, в городе которого происходят массовые беспорядки, может реагировать на них столь ограниченно и бездеятельно? В его силах было объявить город на военном положении еще вчера. Организовать конфискацию и раздачу хлеба, ночное патрулирование улиц, разогнать несколько сотен митингующих кавалерией, арестовать всех известных и просто попавшихся под руку агитаторов-социалистов, объявить повсюду — пусть даже соврав — о скорейшем принятии мер по обеспечению продовольствием. Ведь на то и война, на то и оставлен в столице вооруженный до зубов гарнизон!
А с другой стороны, что можно ожидать от несчастного генерала? Обычный тыловой офицер, весьма посредственных способностей, старый, негодный к драке, каких с началом войны десятками удаляли с фронтов в глубинку. Преданный — да. Великолепный хозяйственник — возможно. С огромной выслугой лет, прошедшей в мирные годы. Но хлыст и кулак, способные разогнать демонстрантов, приструнить пекарей и фабрикантов, усмирить Думу, навести порядок в оказавшейся на краю гибели столице — эти действия с рыдающим тыловиком Хабаловым никак не ассоциировались.
Я покачал головой. Боже мой, как быстро все произошло. Еще трое суток назад — полная тишина и благодать. А сейчас?
Вот что значит хорошая организация. Повышение цен на хлеб и массовый локаут — всего лишь. Но каков результат! Сто пятьдесят тысяч рабочих, их жен и детей готовы порвать меня на куски! И это — во время войны. В энциклопедии я читал, что позже, в той же России, во время новой мировой войны с немцами за украденные продукты или слово, сказанное против воюющей за Родину тоталитарной власти, расстреливали без следствия и суда. По мне, это было чересчур, однако то, что происходило сейчас в Петербурге, воистину было достойно применения подобных методов.
Массовая забастовка в столице в разгар войны. Это было даже не предательством или изменой. Это было страшнее — это было государственным переворотом!
Следующие несколько часов, ожидая разговора с министром внутренних дел, я перечитывал телеграммы.
Одна пришла от жены Николая, опрометчиво оставленной мной в столице. Сейчас, когда я задумывался о событиях того дня, мне пришлось испытать очень странные чувства. Царица Александра Федоровна была мне совершенно чуждой и абсолютно незнакомой, она была уже не молодой немкой, заносчивой гессенской аристократкой, недалекой, возможно неумной, однако при мысли о ней какое-то щемящее чувство овладевало мной каждый раз. Возможно, полагал я, так сказывалось отношение к жене самого царя Николая — издерганное постоянным давлением, которое Императрица оказывала на моего реципиента, но все же настоящее, трепетное и сильное.