— И со своим знанием английского вы нигде не были и никуда за рубеж не выезжали?
— Сейчас я, наверное, могу поехать. Да, мне хотелось поездить по ботаническим садам мира. Но в Штаты почему-то не тянет, даже совсем нет.
— Это обида за отца?
— Не знаю. Нет. Хотя, может, и да. Мне там далеко не все нравится. А раньше понимала, что не надо мне никуда ездить и не надо даже пытаться. Для меня был ясен вопрос: есть вещи, которые мне недоступны. Просто купить загранпутевку и поехать нельзя.
— Такая жизнь в семье разведчика-нелегала — вне зависимости от того, в Москве он или где-нибудь далеко, накладывала на вас определенный отпечаток. Вы все время оставались и даже сейчас остаетесь частью какой-то цепочки, разорвать которую сложно.
— Считала, что в этом и смысла никакого нет. Я, можно сказать, родилась в этой ситуации, в ней росла, развивалась и поделать тут ничего не могла. Да, наверное, было бы проще, если бы папа работал инженером, художником. Возможно, я тогда была бы другим человеком.
— Чего-то в своей жизни вы были все-таки лишены, правда?
— Однако от того не страдала. Хотя да, были неудобства, и на жизни моей это сказалось, особенно в том плане, что я не очень охотно заводила контакты.
— Избегали их чисто подсознательно?
— Не могу судить, как складывалась жизнь у других детей разведчиков, а меня мама учила много не говорить.
— И когда поступили в Московский институт иностранных языков, друзей тоже не заводили?
— Нет, я мало с кем общалась, близких подруг не было. Был, правда, один парень и одна девочка — мы играли в шахматы.
— А ваш муж догадывался, на чьей дочке женился?
— Ну, более-менее. Когда выходила замуж, я сочла нужным поставить его в известность. В этом смысле мой бывший супруг был вполне лояльным человеком, вел себя достойно. Но вопрос в другом. Когда отец с 1948 года находился там, здесь у нас было столько сложностей. Заявлялась на дачу комендантша поселка и стращала маму: «Мы все равно выведем вас на чистую воду. Скрываете, что муж репрессирован». Или приходили, говорили, что папа вовсе ни в каких не командировках, что у него вторая семья, дети. Это вызывало у меня одну реакцию: смотреть на этих людей и вообще не замечать. Ничего я им возразить не могла. Потом, они великолепные психологи и поняли бы, если бы я соврала. Вы полагаете, после таких эпизодов желания общаться с населением у меня прибавлялось?
— Что вообще вы говорили людям?
— Что отец в командировке. И тут же: а где, а в какой? Или, когда папы уже не стало, сюда пришел настырный такой мужик: «Я все о вашем отце знаю. Он был лучший агент-двойник во всем мире». Наглая рожа. Я была готова его просто избить.
— Эвелина, что, если обратиться к воспоминаниям, вероятно, более милым — совсем детским? Вы бывали с отцом в командировках. Что-нибудь о том периоде помните?
— Мама рассказывала, что пыталась на уровне моего детского сознания нечто такое мне растолковать. Во всяком случае, внушила категорически не разговаривать с посторонними…
— А на каком языке вы могли бы это делать?
— Там были немецкий, французский, русский. А первым языком дома — английский. Судьба так распорядилась. Когда меня первый раз увозили, мне было два года. Тот возраст, когда все равно, на каких языках говорить. И был период, когда я болтала на всех одновременно. Какое слово знала, то и пихала, не понимая, что это разные языки. Я скажу вам другое: по-русски я говорила с акцентом, и, когда мы вернулись обратно, мне пришлось поучиться.