Книги

58½: Записки лагерного придурка

22
18
20
22
24
26
28
30

Надо сказать, что был этот старший лейтенант до неправдоподобия безграмотен. Даже слово «террор», которое чаще всех других фигурировало в протоколах, он писал через одно «р». Особые нелады у него были с названием самого массового из искусств. Он писал его таким манером: «киномотография». Я поправлял:

— Кинематография!

— Ну нехай будет по-твоему, — добродушно соглашался он и писал: «кинемотография». До конца все-таки не сдавался...

Когда нас перевели на Большую Лубянку, у меня появился другой следователь, красивый глупый еврей майор Райцес. (В первый день, пока он, тонко улыбаясь, молчал, я его принял за красивого умного грузина.) На одном из допросов я упомянул про неграмотность его младшего собрата с Малой Лубянки. Майор сделал вид, что пропустил это мимо ушей. Но вооружился толстым томом, который старался прятать от моих глаз, и часто сверялся с ним. Я решил было, что это у них какое-то руководство по ведению особо важных дел и даже приуныл. Но таинственная книга оказалась орфографическим словарем.

Этот Райцес, разговаривая со своим начальником по телефону, поднимался со стула и стоял по стойке смирно — ей-богу, не вру!

Остроумием он, в отличие от Макарова, похвастаться не мог. Проделывал со мной один и тот же номер: когда я просился в уборную, Райцес нарочно тянул время, заставляя меня повторять просьбу несколько раз. Я ерзал на стуле, сучил ногами; следователя это забавляло. Между тем, каждый раз, когда в конце концов майор заводил меня в уборную, он сам, я заметил, не отказывал себе в удовольствии облегчить мочевой пузырь. И я решил отыграться: в следующий раз, на допросе, терпеть до конца и не проситься. Так и сделал. Чувствую, майор занервничал, заерзал в кресле.

— Что, Фрид? Небось, хотите в уборную?

— Нет, спасибо.

Прошло еще полчаса. Райцесу просто невтерпеж, а я молчу. Он не выдержал:

— Идемте, Фрид. (Он, опять же в отличие от Макарки, обращался ко мне на «вы».) Идемте, я вижу, вы уже обоссались.

В уборной он стал торопить меня:

— Ну?! Что вы тянете?

— Спасибо, мне не хочется.

Это я, конечно, врал — еще как хотелось! С неудовольствием поглядев на меня, он пристроился к писсуару. Выдержав паузу, я подошел к другому, лениво произнес:

— Поссать, что ли, за компанию.

После того случая он отказался от своей дурацкой забавы. Предвижу, что читатель — если он добрался до этого места — возмутится: неаппетитно и не по существу. А где об ужасах Лубянки? Но я подрядился писать только о том, что было лично со мной. А кроме того, я всю жизнь не любил и не люблю громких звуков и патетических оборотов речи. Ужасы, лагерный ад, палачи — это слова не из моего лексикона. Было, было плохое — очень плохое! И вены я себе пытался резать, и — взрослый мужик! — заплакал однажды в кабинете следователя от бессилия доказать хоть что-нибудь, и на штрафняк попадал, и с блатными дрался: могу предъявить три шрама от ножа. Но не хочется мне писать обо всем этом, гордясь страданиями. Мне куда приятней вспоминать те победы — пусть маленькие, незначительные — над собой и над обстоятельствами, которые в конце концов помогли вернуть самоуважение, начисто растоптанное в следовательских кабинетах. Но до этого было еще далеко: процесс нравственного выздоровления начался только после окончания следствия.

А пока что вернусь на Малую Лубянку, к ст. лейтенанту Макарову. Он, разумеется, знал, что никаких террористических намерений ни у кого из нас не было. Но был сюжет, сочиненный лубянскими мудрецами, по которому каждому отводилась определенная роль.

— А скажи по-честному, Фрид, — доверительно спрашивал Макарка (без свидетелей, конечно). — Ведь хотели вы его — к-х-х-р?!

Выразительным жестом он показывал, как накидывают петлю на шею и душат товарища Сталина.

— Говорили ведь, что грузины живут до ста лет? А поэтому...