Книги

58½: Записки лагерного придурка

22
18
20
22
24
26
28
30

У Вельяминова уже не было ягодиц, кожа шелушилась и отставала белыми клочьями — но с психикой все было в порядке. Те, кто получал передачи, не то, чтобы делились с сокамерниками, но обязательно угощали каждого — чем-нибудь... Вельяминов отказывался от угощения, а если давал уговорить себя, сдержанно благодарил и принимался есть — неторопливо, даже изящно.

От него, между прочим, я впервые услышал, что сфабрикованные чекистами дела случались задолго до знаменитого процесса «Промпартии»: оказывается, еще в двадцатые годы на Лубянке вызревало «дело военных» — о мифическом заговоре бывших царских офицеров во главе с Брусиловым. Царский генерал, автор вошедшего во все учебники «брусиловского прорыва», он поступил на службу советской власти и преподавал в военной академии, не подозревая о той роли, которую ему готовят неблагодарные новые хозяева. Но старику повезло: он умер, и «дело» как-то само собой заглохло. Ликвидировать неблагонадежных военспецов пришлось поодиночке, как Вельяминова. Впрочем, не совсем по-одиночке — вместе с ним арестовали сына Петю, тогда совсем мальчишку. Это Петр Вельяминов, замечательный актер, которого теперь все знают. От отца он унаследовал интеллигентность и обаяние — и ведь сумел не растерять их в скитаниях по лагерям и тюрьмам. С отцом я познакомился в 44-м году, а с сыном — в Доме Кино, сорок лет спустя (куда до нас Дюма-отцу с его 20 и 10 лет спустя!).

Надо сказать, что от каждого из сокамерников я узнавал что-нибудь новое и любопытное. Так, Сережа объяснил мне, что нога у меня не «танцевальная»: у балетного танцовщика второй и третий пальцы должны быть длиннее большого. А у меня, как на грех, выступал вперед большой. О балетной карьере, правда, я не мечтал — но все равно, интересно было послушать. Даже Радек успел сообщить нам рецепт каких-то особых шанежек, которые пекут у него на родине — кажется, на Алтае: на горячую, прямо с огня, шаньгу выливают сырое яйцо. Голодных людей кулинарные рецепты особенно интересуют. Я слышал, что и в окопах, как в тюремных камерах, разговоры о еде — любимое времяпрепровождение. До сих пор жалею, что так и не попробовал каймака: о нем очень вкусно рассказывал Калашников (он был родом из казачьих краев). С топленого молока снимают румяную пенку — и в горшок. А горшок — в погреб, на холод. Следующую порцию топленой пенки укладывают в тот же горшок — и через несколько дней получается что-то вроде слоеного торта, нежнейшего и вкуснейшего, по словам рассказчика. Вот даже сейчас пишу — и слюнки текут!

Сведенья, которыми делился с нами ветфельдшер Федоров, были особого свойства. Одно из его профессиональных наблюдений особенно часто вспоминаю теперь, на склоне лет.

— Что интересно отметить, — говорил он. — Жеребец старый-старый, совсем помирать собрался: лежит, встать не может, суешь ему морковку — не берет. А проведут мимо молодую кобылку, встрепенется, поднимет голову и — и-го-го!

Рассказы Федорова раскрыв рот слушал Иван Иванович Иванченко. Узнав, что особенно крепкие надежные гужи получаются из бычьих членов (тушу подвешивают за этот предмет, чтобы под тяжестью он вытянулся до нужной длины), Иван Иванович ужасался:

— Подвешивают? Живого?

А услышав, что коровам аборт делают так: вводят один расширитель, потом другой — Иван Иванович спросил:

— Куда?

— В ухо, — объяснил ему Калашников.

Родом Иванченко был из Ростова-на-Дону. Считается, что ростовчане народ ушлый и смышленый. В блатном мире ростовских воров уважали почти как сибирских (а московских не уважали совсем). Но наш Иван Иванович не поддержал репутацию Ростова-папы. Был доверчив и наивен до неправдоподобия — даже глуповат, честно говоря. Знал ведь, что дадут срок и ушлют черт знает куда — было, было о чем тревожиться! Но его почему-то больше всего волновало, что за время отсидки пропадет профсоюзный стаж. В чем состояло его преступление, не помню, скорей всего, кроме болтовни ничего не было.

А вот за стариком Федоровым грешок водился. У них в Зарайске работали ветврачами братья Невские (одного, главного, кажется и звали Александром). Федоров их очень уважал и поэтому согласился помочь в важном деле. Братья задумали — ни больше, ни меньше — изменить ситуацию в стране конституционным путем. Для этого они намеревались на выборах в Верховный Совет выдвинуть своего кандидата и агитировать за него.

До агитации дело не дошло: всю зарайскую партию Ал-ра Невского — человек семь-восемь — арестовали и переселили на Лубянку.

— Я-то, старый дурак, чего полез, — сокрушался Федоров.

Мы с ним не спорили: похоже, что наивные люди жили не только в Ростове-на-Дону.

Наши с Федоровым фамилии начинались на одну букву и это причиняло некоторое неудобство. Дело в том, что по лубянским правилам надзиратель, приглашая кого-то из общей камеры на допрос, не имел права называть фамилию: вдруг в соседней камере сидит одноделец — услышит и будет знать, что такой-то арестован. А это не полагалось: подследственного надо было держать в полном неведении относительно того, что делается в мире — и в частности в других камерах.

Однодельцев, разумеется, вместе не сажали. Более того, во избежание случайной встречи в коридоре, когда одного ведут с допроса, а другого на допрос, надзиратель непрерывно цокал языком — «Тск! Тск!» (А на другой Лубянке по-змеиному шипел: «С-с-с! С-с-с!» А в Бутырках стучал здоровенным ключом по всему железному — по решеткам, разделяющим отсеки коридора, по пряжке своего ремня.) Это было предупреждением — как колокольчик прокаженного в средние века: берегись, иду!

Услышав сигнал, встречный вертухай запихивал своего подопечного в «телефонную будку» — так мы прозвали глухие фанерные будочки, расставленные в тюремных коридорах специально на случай неожиданной встречи. На местном диалекте это называлось «встретить медведя». Когда цоканье или шипенье удалялось на безопасное расстояние, вертухай выпускал своего и вел дальше, придерживая за сцепленные на копчике руки. Большинство надзирателей только слегка касались наших запястий, но были и добросовестные служаки: те вздергивали сцепленные за спиной руки чуть ли не до лопаток...

Так вот, когда в камере отворялась кормушка и надзиратель говорил «На кэ», свою фамилию должен был, подбежав к двери, негромко назвать Калашников, «На вэ» — отзывался Вельяминов, а «На фэ» мы с Федоровым оба пугались: ничего приятного вызов не сулил. Оба срывались с места. Потом один из двоих с облегчением возвращался на свою койку, а другой уходил. «Без вещей» — на допрос, «с вещами» — в другую камеру или на этап.

Надзиратели понимали, что в камерах вызова ждут с замиранием сердца: кто его знает, куда поведут! И один из вертухаев придумал себе забаву. Вызывая камеру на прогулку, нарочно делал паузу: «На пэ... рогулочку!» — так, чтобы Плетнев, Попов или Певзнер успели, к его удовольствию, испугаться.