Действие происходит в наше время в неназванном городе. Любовный треугольник. И даже квадрат. Потому что на эти отношения влияет и дедушка жены. Все друг о друге всё знают. Кругом добро, все в добрейших отношениях. Но дед вынуждает разобраться в любовном треугольнике.
Дом стоял на счастливой улице сплошной яркой зелени цветных плодовых садов прямо посреди солнечных дней и посреди летних прогулок улыбающихся гуляющих. Самый тут приветливый квартал. Туда и обратно памятные таблички на фасадах. Это не был лучший дом в городе, в лучшем заседали железнодорожники. Но в этом было всё. Вся мебель, всё время, вся любовь. Все в нем стоит на своем месте с самого своего забытого рождения. Дом был весь плоть, звуки, запахи позапрошлого века. В нем и на нем был даже кончик предыдущего по отношению к позапрошлому нынешнего. Прекрасный конец. Тот, конец того века, что исчез теперь уже навсегда. Некоторые места фасада внушали беспокойство – в них отсутствовали окна. Дом на свой возраст выглядит великолепно. Ему столько не дашь, хотя от старости он стал очень старым. Для сравнения посмотрите на соседний, на такой свеженький домик на углу, где еще до сих пор остались витрины старого магазина «Грусть»; теперь он называется не так, но витрины ее же, то есть грусти. Над этими витринами когда-то родился один неплохой поэт. То есть на втором этаже. А на первом шляпный магазин. В шляпном магазине спросом пользовались старинные любовные письма, из случайно обнаруженного там в подвале ящика. Когда они почти все были распроданы, в магазине сами стали составлять письма в том же стиле и той манере и умудрились удержать продажи на прежнем уровне, совпадающем с местными покупательными возможностями любителей шляп и любовных писем.
Прогуливались влюбленные. Туда и обратно шляпный магазин заразил любовным настроением весь квартал. И вот как раз может быть поэтому соседний к шляпному дом в виду близости и в виду непосредственного контакта с ним весь был полон любви. Она, любовь, в нем просто сочилась сквозь щели. Сквозь стены. Ее, казалось, запасали тут впрок. Любовь сюда, похоже, заселилась первой, за секунду до того как первые жильцы переступили порог, и съезжать не собиралась и при нынешних.
Нынешним жильцам не пришлось, как улиткам или людям, строить себе жилье всю жизнь, чтобы к концу ее довершить себе вокруг себя и за счет себя свою раковину. Они заняли чужую – пустую. Большая раковина чужих давно потраченных на нее жизней. Внутри нее чудеса старины. Те что остались после тления времени в пустой раковине. Многие чудеса не выдержали рядом с таким большим временем. За исключением чугуна – тот присутствовал первозданно. Трухлявые половицы вовсе испарятся, искрошится ветром кирпич стен. Останутся украшения на перилах чугунной лестницы. Кроме цветов, оленей, свечей, волчьих клыков, чашек, гербов на монетах, тут были еще драконы с улыбкой до ушей, слоны с хоботами дыбом, пузатые дети, натянувшие отцовские штаны до подмышек. Сапог. Короче, лестница останется стоять, когда рухнет истлевший, истраченный временем дом. И вокруг нее можно будет строить новый. Жаль, не чугунный.
Дом не поделен жильцами надвое или на какие-то другие равные или ровные части. Он условно, и естественно даже, в псевдошахматном порядке или беспорядке, все-таки поделен, поскольку обитатели уважали друг дружку и уважали пространство, чужое и свое собственное – каждое в сумме большое из малых. Кое-где картины висели в обрамлении следов на стенах от других долго висевших картин, больших по размеру, – никто не знал каких. Так же и жильцы часто меняли место своего ночлега, разбредаясь по дому каждый вечер, как домовые. Где кто спал прошлой ночью они могли и не помнить. Потому что еще бо́льшим было не занятое никем пространство. Такого хватало с избытком в доме. В нескольких углах навсегда застряла тень. А в луче солнца подвальной решетки над невысыхающим пятном земли кипела ликующая жизнь мух. Третий этаж проходили по лестнице, не останавливаясь. Было слабо известно, что там вроде бы кто-то когда-то сошел с ума. Но несмотря на запустение, свет солнца проникал в сводчатый коридор этого сумасшедшего этажа легко и чисто. Было заметно по одному взгляду с лестницы, что с веником или шваброй с пылесосом тут делать нечего. И в самые дождливые дни между отопительными периодами с необитаемого этажа по лестнице дуло теплом на другие, как с обратной стороны пылесоса.
Для видимости тесного уюта хозяева старались побольше натыкаться друг на дружку – и следовало действительно постараться. Пустовали и самые большие комнаты даже в обитаемой зоне, те что с плесенью каменно-сводчатые, как подвалы, но только с вырубленными узкими окнами и с паутинами, висящими-блестящими в четко-резаных солнечных лучах. Можно сказать, что эти залы вообще не существовали, потому что о них не помнили, хотя постоянно через них быстро проходили.
Был момент, когда хотели обновить дом, перекрасив весь фасад в настоящий черный, которым потерянное вороном перо сверкает на солнце, но не посмели. И не потому что много раньше находились люди, обращавшие внимание хозяев на не полностью скрытые плющом куски фасада с какой-то каменной резьбой, на историческую ценность здания с упоминанием заученных наизусть названий каких-то европейских столиц, на древний и забытый, уже увы, архитектурный стиль, а также на то, что, соответственно, памятник архитектуры нуждается в куда большем внимании, бережном обращении и даже охране. Этих совершенно посторонних людей, видимо, отличала не только глупость, но и лицемерие и хамство – таких, конечно, много кругом, но высказывание вслух подобных замечаний окончательно исключало возможность того, что они еще раз переступят порог дома. Был раз когда они переступили, и из места жительства сделали музей. Тогда-то дом и отвернулся от людей. Улица толпой жужжит, толпой зовет, он хладен, нем и недвижим. Стоял он долго нелюдим. Однако надо сказать, что это все из ряда вон, и все прошло; хозяева дома не привыкли огорчаться, двери были открыты, на дух не переносили очень не многих проныр, да и тех давно забыли.
О прошлом тут никто не думал. Теперь собрались думать о будущем – сегодня читали завещание. Жаль, жильцы не могли в текущую минуту наблюдать свой дом с улицы. С нее он выглядел чудесно в рассветных лучах. Прохожие сейчас проходят мимо ограды большого дома, похожего на небольшой замок, и с любопытством вглядываются в окна, за которыми, по их мнению, должны происходить книжные интриги из-за огромного наследства. Они правы, именно это там и происходило и, собственно, уже произошло, и по-книжному, т.е. там уже сидел нотариус. С толстым завещанием хотели покончить до жары, которая начиналась на этой улице с девяти. А наследников не было. Нет, в завещании они были. Хотя нотариус после мучительно долгого общения со своим клиентом до сего дня не сомневался, что в тексте их не будет. Их и не было. Отчасти он предвидел верно. Их не было на этом торжественном собрании, на котором зачитывалось для них завещание и о котором их письменно уведомили за целый месяц. Проспали или забыли. Или забили.
На лестнице Давыдов провожал поставщика мебели. Навстречу поднималась группа черно-белых господ; они же мимо него минуту назад и спускались всей своей гурьбой, а теперь опять поднимались как плотная бестолковая кучка пингвинов, отбившихся и потерявшихся на льду. И все это молча, туда-сюда.
– Сегодня у вас людно, Давыдов, – подумав о конкурентах, сказал поставщик большого объема мебели, между прочим, – Между прочим, наши юристы уже обсуждали скидку…
– Это юристы деда, – кивнул на юристов Давыдов, – Сегодня читают завещание деда жены.
– Соболезную. Все уходят так рано.
Давыдов посмотрел на часы:
– Поздно, чорт, почти полдевятого. Вы найдете выход? Живо, – это он уже себе, и живо рванул наверх, но не более чем по две ступеньки за раз.
– Давыдов, подожди, – снизу его догонял Лёва, любовник жены Давыдова и секретарь деда Милы, жены Давыдова. Он тоже опаздывал: не зная, что принести на чтение завещания деда Милы, Лёва все утро ездил и выбирал машинку для счета купюр.
Они с Давыдовым оба впервые в жизни шли на чтение завещания и в сильном волнении надеялись произвести хорошее впечатление, чтобы их могли использовать в этом новом для них деле. У входа в библиотеку они придирчиво осмотрели друг друга, нет ли изъяна в костюмах. Особенно, спину Давыдова – он любил прислоняться к белым стенам.
Они умудрились опоздать на единственное в своей жизни завещание. Перед тем как войти, они по-очереди посмотрели в замочную скважину – стоит ли вообще теперь опоздавшим входить. Наконец, Лёва, еще раз поправив белый воротничок на Давыдове, тихонько ступил за ним в библиотеку.
Перед кафедрой уже были поставлены три стула в ряд. В стороне горел большой канделябр. Видимо, кто-то думал, что завещание читают при свечах. Никто не знал, как в таких случаях украшают комнату. С кафедры уже читали, и сидящая перед ней в одиночестве посреди пустого зала Мила, высоко закинувшая ногу на ногу, грозно махнула крадущимся вдоль стены Давыдову и Лёве, чтобы они немедленно сели рядом.
Тесно прижавшись друг другу посреди библиотечного зала, они смирно сидели напротив одинаковых людей из нотариальной конторы, как перед экзаменационной комиссией, которая решала их следующую судьбу. Среди этих незнакомцев дед вполне еще тут же присутствовал и держался как на репетиции конца света. И, судя по виду деда, для света ожидался скандальный конец.
Дед решил устроить это чтение после того, как на днях забыл помешать сахарный песок в утреннем кофе, при том что песка он не сыпал никогда. Такое грубое отступление от утренней домашней привычки явило ему какое-то предзнаменование. Оно было кстати: можно было покончить с этим вопросом (не с песком, а с завещанием), работа над переизданием книг отнимала помимо лекций все время и все силы, какие еще оставались на старости лет.
Однако покончить с завещанием не получалось уже более часа. У помощника нотариуса начал заплетаться язык, его сменил другой, а потом и сам нотариус. Но на слух троих зрителей ничего не изменилось. Они мало слушали, их сильно заинтересовали усы адвоката – как будто нарисованные под носом черной вилкой. Кто-нибудь из юристов постоянно посматривал на часы, и, не зная, что это значит, трое наследников начинали ерзать на своих стульях. Давыдову и без этого очень не удобно было сидеть на стуле. Напряженно вслушиваясь в чтение завещания, он начал на цыпочках красться к креслу у стенки с наваленными на него подушками. Очень ловко – одним движением – он соорудил из подушек на кресле самое удобное в мире место для сидения и сложил руки на своем вязаном жилетном животе. По ходу чтения он иногда для вида пересаживался и на свой прежний стул рядом с остальными.